Я поддержала:
– Больным и путешествующим прощается – у нас раньше была соседка, Параска Ивановна, старушка, она на православную Пасху обязательно заносила куличик и ломоть пасхи. Бабушка Фейга смеялась: «Что ж ты скоромишься, Параска? Евреям свяченое носить в такой для себя день». А та крестится и повторяет всякий раз: «Такое дело, Фейгачка, вы к истинной вере не приписаны, значит, я вас как бы больными считаю, вы еще в пути ко Христу нашему, значит – путники. Откушайте на здоровье».
Давид на меня посмотрел, как в первый раз увидел:
– Ой, Женя, Женя. К чему это ты? Не понимаешь, что говоришь.
А он понимает. Сам больной, еле языком ворочает за тридевять земель от своего дома, а учит.
Ну, так.
Стал твердо стоять на ногах, ребра не беспокоят. Срастаются сами собой. Я щупала – ойкал чуть-чуть.
И в один день я что-то такое сказала насчет его раввинства, что, мол, ответственная работа, напрямую связанная с Богом. А он шепчет… Я даже не разобрала сперва:
– Женя, я тебе сейчас скажу, только ты никому тут не говори, можно попасть в неловкое положение со стыда.
Я и так перед тобой сгораю, ты меня всякого видела и вытащила с того света. Слушай: я не раввин, – и смотрит в глаза.
– А зачем же ты людям голову крутишь?
Он стал красный и мямлит:
– Я никому прямо не говорил, что раввин. Просто у людей ко мне возникает такое отношение, как будто я священнослужитель. Моя вина, что я не разъяснял.
– Так кто ты такой? Аферист?
– Нет-нет. Аферистом я б не смог. Вообще-то я по специальности моэль, делаю обрезание. Меня рекомендуют из уст в уста, по знакомству, особенно среди отъезжающих. Мотаюсь по всему Союзу. А по-ихнему, раз в шляпе, молится, иврит знает, значит, раввин. Ну и пусть. Я не только режу, но и поговорить могу по всяким еврейским вопросам.
– А в Умань почему подхватился, Любку переполошил?
– Честно скажу. Я от Любки удрал. А в Умани хорошие дальние родственники. Они мне подыскали невесту, я рассчитывал там жениться, а потом снова в Ленинград.
– Так что не женился?
– Не понравилась невеста. А в Умани благодать. И правда, особенное место. Оттуда я всю Украину объездил. И община там хоть и небольшая, но передовая.
Ой, Довочка, Довочка!
Может, думал, после такого признания я его выгоню или что, потому срочно засобирался.
А я ему:
– Угомонись. Тоже мне, большая разница: раввин, обрезальщик. Мне все равно. А где ж твой хирургический инструмент?
– Забросили куда-то, когда били. Я тогда как раз на операцию шел… У меня первое дело, как только поправлюсь, туда дойти и сделать младенцу обрезание. А Любка… Я ее терзал, потому что сам терзался. Я вроде обслуживающий еврейский персонал, важный, первоначальный, можно так определить словесно, а все же обслуживающий. А раввин – совсем другое дело. Смешно тебе?
– Умираю! Значит, тебя не за молитвы побили, а за кусочек кожи, да еще с такого места! Прямо ха-ха! Вот ты крайним и оказался.
Он рукой махнул, лег на кровать и повернулся лицом к стенке. Так до ночи и молчал.
Уже задремала, когда закричал через дверь:
– Объяснить не могу, а сама не понимаешь. Я, может, нужней раввина. Мне просто досадно, что раз я имею дело с плотью, так ко мне отношение ниже. Больше скажу: я самую границу устанавливаю, на которой еврей стоит и начинает отсчет сознательной еврейской жизни.
– Гей шлофн! Иди спать, пограничник! – И смешно, и жалко его до слез. С тем и заснула.
Как он собрался, как ушел, не слышала. Думаю, ночью и ушел.
Любочка все экзамены сдала хорошо.
Приехала счастливая – и первым делом про раввина.
Я ей сдержанно сказала, что началось нормальное самочувствие, так он и смотался. Без лишних подробностей, не усугубляя.
Вслед за Любочкой и Гриша вернулся. Покупки, сборы. Отправили на учебу и остались с Гришей одни. Он предложил вместе поехать в отпуск. Никогда не ездили, а тут ему захотелось – на море.
– Я, – говорю, – свой отпуск на раввина профукала. Сидела с ним, лечила.
Гриша с обидой:
– Теперь на меня сил нет, – с намеком.
Я возьми и скажи:
– Ты вместо того, чтобы ревновать, подумай головой. Человек лежачий, сам его приказал взять в дом, а теперь упрекаешь.
Обидно. Хоть Давид мужчина видный. Почва есть. К тому же почти месяц не виделись с мужем наедине. Ну, я по-женски доказала, что Гриша мне любимей всех. И для смеха спросила:
– Ты обрезанных видел?
– В армии видел: ребята – татары, узбеки, из Дагестана. Подшучивали над ними. Мужской коллектив, тематика ясная. Стеснялись перед нами. А в бане насмешки только против евреев. Нас двое было. Еврей обрезается – вроде против дружбы народов, взаимопонимание страдает, получается противопоставление. А мусульмане ничего. Ты что, на Давида насмотрелась?
Напрасно я спросила. Я хотела к тому, что Давид вместо раввина моэлем оказался. А Гриша истолковал неправильно. Рассказала, как было, чтоб сгладить непонимание. Но только хуже.
– Да, не напрасно у меня в отъезде появлялись всякие мысли. Ты предмет не затушевывай. У тебя от Давида главное в голове застряло. Лучше б ты мне от него передала что-нибудь духовное. Он же, наверное, вел с тобой беседы?
Ну, что ответить? Ответить нечего. Вся моя заслуга пошла прахом. Любку Давид до кондрашки чуть не довел, дочку запутал своими умствованиями и мне напакостил. Гад.
Любочка рассказывала в письмах: учится хорошо, с интересом. Театры, музеи, новые товарищи. Звонила редко, денег не просила, говорила: иду на повышенную стипендию. Правильно, не школа: или учись, или не учись, разговор короткий.
Любка Гутник всегда делала в конце письма приписку с приветами. Моя жила у нее.
У Гриши обнаружилась новая привычка – точить ножи. Сидит и часами по оселку возит, возит. Потом газету намочит, на ней пробует остроту. И все мало. Опять возит, возит. Наконец ногтем попробует и пальцем, обязательно до крови себя доведет. Тогда успокоится.
Как-то я ему сделала замечание, что можно занести инфекцию, а он отмахнулся:
– То ты меня попрекала, что в доме ножи тупые, теперь опять не нравится. Не угодишь. Привыкай к острым.
Ну попрекала. Но не до такой же степени, прямо бритвы. Оружие, а не кухонный инвентарь.
С ножей только началось.
Я, как медик, много слышала про наследственность. Но видеть ее в таком масштабе не приводилось. А тут во всей красе. А мне бы слушать и понимать вовремя.
Когда я ухаживалась с Гришей, бабушка Фейга меня предупреждала. Она доподлинно знала всю историю Гришиной родни – тоже остерские с определенного периода.
Его дед Соломон Вульф был лесопромышленник в Чернобыле, сплавлял лес во все концы. Умнейший человек и очень начитанный. До того его уважали, что он всегда в синагоге читал молитву. Делал пожертвования на неимущих евреев.
Бац – революция.
Он собрал евреев в синагоге и говорит:
– Евреи, рассыпайтесь, закрывайте синагогу, берите на себя отсюда книги и прочее святое и пускайтесь в путь, в Палестину. У кого нет денег – я дам.
Ему говорят:
– Чернобыль станет пустой, раз мы отсюда тронемся. Тут сплошь евреи.
Соломон только рот скривил, будто болит зуб:
– Пусто и пусто. Тут наши цадики лежат в земле. Уже не пусто навек.
Раздал таким образом деньги, дом продал. Кое-что, конечно, припрятал в драгоценностях, для семьи. Трое сыновей – младший, Арончик, – отец моего Гриши, двое гимназию почти закончили. Собрался в Палестину.
И тут его старшие сыночки сбегают, можно выразиться, с пристани. Причем оставляют записку, что, мол, отправляются на Гражданскую войну. А пароход отплывает, это ж цепочка, пересадка на пересадке, на одну опоздал – и застрял навеки.
Мать в истерике, Соломон рвет на себе волосы в разные стороны. Нанимают людей, чтоб срочно искали сыновей, а сами сидят на пристани, на чемоданах, не пьют, не едят, ждут. Три дня сидели, включая ребенка, голодные, без воды. Молились, чтоб мальчишки нашлись. Ничего подобного.