И тут я понимаю закономерность.
Ключи от почтового ящика у меня и у Эллы. Я ей специально дала, чтобы у нее была обязанность по семье. Так как мне на почту стало с определенного момента плевать, я к ящику не приближалась. Элла выхватывала газеты и прочее рано утром, это у нее было вроде спортивных занятий на скорость. Так по лестнице громыхает ножищами своими, что весь подъезд перебудит. И Мишины письма мне отдавала всегда распечатанными.
Говорила:
– Не утерпела, разорвала аккуратненько. У Миши жизнь прекрасная. Плавает и плавает. А мне в школу плестись каждое утро.
Тут я бросаю печатание на полуслове, нарушаю свой священный зарок и – на Якиманку.
Элла еще в школе, на продленном дне. В квартире пусто. Только слышно, как часы тикают в комнате Марика. Вразнобой. Каждые по-своему. Постояла, послушала – не послушала, а немного собралась с мыслями и поехала к Элле в школу.
Она как раз выходила. Зима, а она без шапочки, шарф через плечо перекинут.
Мальчик, наверное, старшеклассник, несет ее портфель. Она на него смотрит влюбленными глазами. Он на нее – свысока. Но по-доброму.
Да. Первая любовь.
Вот, всех любят. И красивых, и всяких на первый взгляд. Но, между прочим, разница в возрасте опасная.
Говорю вежливо:
– Эллочка, здравствуй. Я за тобой.
Элла удивилась:
– Что случилось? Мы в кино собрались с Женей. Правда, Женя?
Мальчик смутился.
Я говорю:
– Ничего, в другой раз сходите.
И решительно забираю у Жени Эллин портфель. Он посмотрел-посмотрел, пробормотал извинения и побежал себе.
Элла приготовилась кричать, как она умела.
Но я пресекла:
– Если ты сейчас заорешь, я при всех ударю тебя по морде. Не ломай комедию. Пойдем.
Что-что, а чутье у Эллы всегда было прямо звериное. Она заранее чувствовала, когда ей придется расплачиваться за какое-нибудь содеянное злодейство.
Мы зашли за угол школы. Я развернула ее за плечи лицом к себе и, не выпуская из рук, задала один вопрос:
– Где письма из Остра?
Элла тут же ответила:
– Я их выбрасывала.
– Читала?
– Читала. Чита-а-а-ла.
Элла захныкала. Но слез я не заметила. Только слюни.
– Пошли домой. Быстро.
Ехали молча.
Дома, как были, в пальто, уселись на диван.
– Рассказывай.
Элла рассказала.
В первый раз она распечатала конверт из Остра, так как он был подписан очень смешно: Блюма и Фимочка.
В конверте находилась фотография. По описанию Эллы – несомненно Блюма и Фима. На обороте – дарственная надпись: «Дорогим Файманам Майечке, Марику и Эллочке от Суркисов Блюмы и Фимочки». В приложенном письме ничего особенного: просили денег, так как надо чинить крышу.
Отмечаю внутренним чувством, что Мишеньку в список Файманов не включили. И тут уколола меня Блюмочка.
Элла письмо прочитала, а фотографию отнесла в школу посмеяться с подружками. А потом это у нее стало игрой. Придет письмо из Остра – она его читает и выбрасывает. Читает и выбрасывает.
– Почему ты выбрасывала? Ну, прочитала. Черт с тобой. Но отдай кому надо!
– Там просили денег. Сначала на крышу. Потом на больницу с лекарствами. И так смешно написано, я всегда в школу носила, и все смеялись.
– И ты смеялась?
– Я первая. Если первой смеяться, то уже не считается, что тебя касается.
– Элла, ты поступала, как враг. Мало того, что читала чужие письма, ты над ними смеялась. А там вопрос про здоровье. Ты отдаешь себе отчет, что здоровье – самое дорогое, что у человека есть в мире? Когда было последнее?
– Давно не было. Они и так три раза в год приходили. Когда Миша из армии в Мурманск поехал – было письмо. Писали, что рады за Мишин жизненный путь. И больше не было. Честное слово.
Я вынесла приговор:
– Элла, у тебя нет ни чести, ни совести. Я твоя мать, и мне стыдно за такую дочь. Ну хоть Мишины письма ты все мне отдавала?
– Мишкины – все. А что там кому показывать?
– Элла. У меня еще вопрос. Какие у тебя отношения с мальчиком Женей?
– Отношения? Он за мной бегает. И еще много кто за мной бегает. А ты как думала, только за тобой? – Элла самодовольно хихикнула. – Можно я пальто сниму, а то жарко?
Элла медленно расстегнула пуговицы пальто на ватине, размотала шарф. Подернула плечами отвратительно, как баба, и пальто свалилось мешком на пол. Она подобрала его и поволокла в коридор, к вешалке.
Блюма. Копия Блюма.
Тут я окончательно пришла в себя.
Вот как они все мои дорогие вернулись. И Блюма, и Фимочка, и Мишенька. И Эллочка с ними в компании замешана. И Марик тут же притулился. Не знаю, кто с какой стороны. Но все кучей.
Надо ехать в Остер и закрывать вопрос.
А что закрывать?
Дом в Остре стоял заколоченный. Не я его заколотила, гвоздями забила и окна ставнями закрыла. Чужие люди сделали для моего блага.
И вот как.
Соседи рассказали, что Блюма жаловалась: пишет и пишет мне в Москву с деликатными просьбами, а я молчу и молчу. А у нее гордость, и свет не без добрых людей тем более. А у нее сахарный диабет на фоне нервов и прочего. А дом требует своего. А Фима своего. А сил нет.
Ждала Мишеньку: сначала чтобы в отпуск приехал, потом из армии. Писала ему с откровенными претензиями в мою сторону. Миша как только демобилизовался, стал присылать регулярные переводы, причем на большие суммы. Блюма хвасталась, что Миша хорошо зарабатывает на каком-то корабле.
Потом Блюма умерла в огороде над картошкой. Копала и умерла.
Еще раньше соседям сказала, что если что, слать телеграмму Мише – «Мурманск, до востребования». Мой адрес не дала.
Мише телеграмму послали, а что толку. Миша в море.
Похоронили. Сосед извинялся, что без еврейского попа и что в яму спускали на рушниках, как у украинцев принято. И калины на гроб насыпали, как раз ягоды одна к одной. Я похвалила. Он сказал, что не для моей благодарности, а заради Гили.
Миша телеграмму хоть с опозданием, но получил.
Приехал, забрал Фиму.
Куда забрал? Куда он его пропишет? Сам без кола без двора. Не знаю. Никто не знает.
Соседи дом прибрали, заколотили.
А тут я сама и объявилась. Как чувствовала.
Да. Родное сердце вещует.
Сижу в доме. А жажда деятельности меня не отпускает. Я же ехала делать дело.
Выгребла во двор старье-шматье. Табуретки, тумбочки-столы ломала голыми руками. Что смогла – свалила горой.
Холодно. На небе звезды. И небо синее-синее. Глубокое-глубокое.
Подожгла газету и сунула внутрь этой горы.
Враз заполыхало.
Долго горело.
Соседи понабежали смотреть – испугались пожара. Нет, говорю, кому пожар, а вам не пожар. Спасибо вам за все! Не бойтесь. Не пожар.
Смотрю на огонь, на искры и шепчу, как молюсь:
– Вот тебе партизанский костер, Гилечка; вот тебе твой свет, Натанчик; вот как горит, на все двадцать пять градусов мороза горит, на весь Остер горит.
Соседи подумали, что меня опасно оставлять одну. Начали уговаривать идти в хату. Говорили, что сами затушат костер. Землей притрусят. А какая земля, если промерзло на два метра вглубь?
Словом, тушили без меня.
Дальше в моей жизни не произошло ничего.
Элла, конечно, выросла. Она не тут.
Марика я, конечно, пережила.
Мишу так больше и не видела – сорок лет. Срок большой. Но не для материнского сердца.
Сопоставляя прошлое и будущее, не могу не сказать: хотелось бы кое-что исправить.
Когда окажусь там, где мама, Гиля, Фима, Блюма, Натан и многие другие, – я так и сделаю. Но пусть и они.
И они тоже.
Живая очередь
Повести
Про Берту
Берта родилась в Риге в 1915 году. Жили хорошо. Отец – аптекарь, мать – по хозяйству, Берта при матери, Эстер, старшенькая, в гимназии. В 16-м году, четырнадцати лет, Эстер поступила в партию большевиков. Ушла из гимназии и занялась революционной деятельностью. Родители надеялись, что дочка образумится. Нет! Во-первых, интересно, во-вторых, без нее революции не случится нигде. Потому что у нее – языки: немецкий, латышский, идиш и русский с французским так-сяк.