Теперь же Фаня делала все по плану. Продала, что можно продать: напольные часы, четыре серебряные вилки, три ложки, мельхиоровую сахарницу и щипцы для колки орехов из неизвестного металла. На вырученные деньги купила две пары валенок, одни бурки, армейский ватник с ватной же ушанкой, ватные штаны, шерстяные носки, теплые чулки, несколько банок тушенки, кусковой сахар, чай, нитки катушечные черные и белые, иголки и прочие мелочи, предназначенные для обмена в будущем.
Фаня радовалась, что ее не застигнут врасплох, и несколько раз проводила в рамках своей жилплощади учебную тревогу, собирая «на скорость» вещи. Собрать необходимое и оставить в чемоданах посреди комнаты она считала рискованным, так как любопытных коммунальных соседей ее видимая готовность к чему-то могла раздразнить.
Единственное, что она упаковала заранее, – так это большая фотография покойных отца и матери, где они сняты вскоре после свадьбы, – за десять лет до наступления двадцатого века, – мелочи всегда в последнюю минуту забываются.
В общем, Фаня таким образом была за себя спокойна.
И вот Сталин умер.
Первым делом Фаня достала фото отца и матери, вставила в старую рамку.
Потом много лет ходила в валенках, бурках, а время узнавала по радио.
Ватные штаны и фуфайку Фаня положила в нижний ящик комода, так как носить их в Москве не представлялось возможным.
Однажды, в 64-м году, соседский парнишка спросил у Фани:
– Жаботинский – ваш родственник?
Фаня обмерла и мотнула головой.
– Я так и подумал! – обрадовался парень. – Так что же вы скрывали? Вы «Правду» выписываете?
– Да, конечно, – на всякий случай ответила Фаня и приготовилась к худшему, к очередному постановлению.
– Ну вот, прочитайте! Там про Жаботинского.
«Правду» Фаня не выписывала и потому побежала в киоск. Читая газету, поняла, что имел в виду сосед.
Штангист Леонид Жаботинский победил на Олимпийских играх 64-го. На фотографиях в газете был он чернявый, большеносый.
Соседи зауважали Фаню и стали звать смотреть телевизор. Фаня отказывалась от телевизора, но разговоры о Жаботинском поддерживала и как-то вдруг заявила, что скоро он придет к ней в гости.
Соседи просили предупредить – всем хотелось посмотреть на олимпийского чемпиона.
Шло время, Жаботинский не приходил, Фаня отговаривалась, отговаривалась и наконец сообщила, что сама была у Лени – ему дали трехкомнатную квартиру на Хорошевском шоссе, и он приглашал ее на новоселье.
Понемногу слава Леонида Жаботинского улеглась, соседи успокоились, иногда походя справляясь о семейных делах Фаниного родственника.
Фаня отвечала обстоятельно, рассказывала, как родственник обставляет квартиру, какие у него дети, что готовит жена и куда Лёня готовится поехать.
Однажды соседка спросила:
– Так, может, он вас к себе возьмет, по дому помочь, детей нянчить? И вам веселее, и им помощь.
Фаня покачала головой:
– Ой нет… У него жена… Не очень со мной. Лёня ко мне прислушивается, так она сердится. А то бы конечно.
Когда Жаботинский готовился к очередной Олимпиаде – в 68-м году, газета «Известия» поместила большую статью о нем, и корреспондент называл Жаботинского Леонидом Ивановичем.
Фаня прочитала эту статью и пришла в ужас. Не потому, что обнаружила русское отчество, а потому, что соседям тоже станет известно, что этот Жаботинский ей не родственник. Какой родственник, если он – Иванович?
Страх снова поселился в душе Фани. Позор, который ожидал ее, казался непреодолимым, чудовищным. После такого и жить нельзя.
И хоть в юриспруденции это называется добросовестным заблуждением, Фаня была в отчаянии.
Как ни странно, никому из соседей, тоже выписывавших «Известия» и, конечно, прочитавших злополучную статью, не пришло в голову, что Леонид Иванович Жаботинский не может быть родственником Фани Жаботинской.
И опять шло время. Про Лёню уже никто не спрашивал – его олимпийские победы заслонялись другими происшествиями, особенно для Фани.
В газетах и по радио рассказывали про зверства израильских оккупантов, и Фаня очень переживала, что Советский Союз может вступить в войну на стороне арабов. Снова стал являться призрак Владимира Жаботинского. Фане снилась эвакуация неведомо куда, она просыпалась, ходила по комнате, подолгу стояла у окна, прислушиваясь.
В том, что соседи не вели с ней бесед на военно-израильскую тему, Фане чудился умысел: ее бойкотируют как представительницу агрессора. Она сама заводила разговор, осуждая планы израильской военщины. Но разговор никто не поддерживал.
Прежние жильцы сменились, новые – молодые и, в сущности, совершенно незнакомые, не привыкшие к Фаниной манере продолжать вслух уже доведенную почти до конца про себя фразу, – не могли разобрать, что старуха хочет сказать.
В 1973 году дом Фани шел под снос.
Чего-то в райисполкоме не учли, кого-то вовремя не известили, а план не ждет! Расселяли граждан в пожарном порядке: в течение трех дней велено было явиться в райисполком за новыми ордерами, собраться и выехать.
Так получилось, что до Фани эти распоряжения не дошли в полном объеме. Она усвоила только, что в течение трех дней нужно собрать вещи и ждать дальнейших указаний.
Фаня собрала теплые вещи, ватные штаны и фуфайку, пролежавшие в комоде двадцать лет, обернула плотной бумагой родительскую фотографию, уложила кое-что из постельного белья, чашку, ложку, вилку, пару ножей, чайник и миску. Чай и сахар, которые Фаня всегда покупала про запас в больших количествах, теперь наконец обрели свое законное место.
Все уместилось в два чемодана, и Фаня принялась ждать.
Когда к ней в комнату заглянули соседи, приглашая выпить на дорожку, Фаня скромно ответила:
– Я там выпью, на месте, если доеду.
Соседи, давно считавшие Фаню придурочной, тихонько прикрыли дверь.
Во дворе гудели машины, люди с узлами, мебелью, цветочными горшками метались из подъезда на улицу и обратно. Оживленные, улыбчивые.
Фаня наблюдала из окна и плакала:
– Бедные, бедные! Их-то за что? Не может быть, чтоб все тут евреи… Вот радуются, что много вещей удалось взять. И ведь тащат самое бесполезное…
Железяка
Всю жизнь Марк Михайлович проработал весовщиком. Как с эвакуации начал – тогда ему было четырнадцать лет, и переживали они войну с мамой и младшими сестрами в Джезказгане, – так до самой пенсии и взвешивал что надо, без пристрастия и особой хитрости.
А что такое весовщик? Тем более если на пятитонных весах? Ножи наточи, отшлифуй, отрегулируй, на каждый край по четыре штуки двадцатикилограммовых гирь поставь – еще раз проверь на точность и не допусти перекоса угла.
А когда машины с грузом пойдут, на пару с шофером мешки с мукой, или с картошкой, или с зерном, или еще черт знает с чем – перекидай туда-сюда. А назывался – весовщик. За грузчицкое совместительство не платили.
Ну, конечно, с возрастом на более легкую работу перешел – мастер и все такое.
Больше всего Марк Михайлович уважал безмен – по внешнему виду и деловым качествам. «Тут вес в моих руках, я его чую. А гиря, противовес – так, для контроля».
Шестьдесят лет он на десятикилограммовом безмене взвешивал дома что надо по хозяйству, и даже нарождавшихся детей тоже взвешивал до поры на безмене: в кошелку укладывал младенца и взвешивал.
Всякие весы на пружинках, «уточкой», не говоря про электронные и так дальше, Марк Михайлович считал несерьезными, склонными к мухлежу. «Это вам не краснодарский Краснолит…» – спокойно выносил он приговор.
Свой безмен на прокат давал неохотно, лучше сам, куда просили, шел и бесплатно что надо взвешивал. «Инструмент любит одного хозяина».
Жена ворчала: «А ты подпишись на нем, если боишься, что подменят. Люди смеются, нашли дурачка, бесплатно ходит и вешает».
Марк Михайлович отвечал: «А ты кошку свою краской надпиши, шоб не спутать. Хорошо, да? А глупости говоришь».