А вся причина в том, что вздохнуть вздохнули, а силы не те. И бабушка лежачая не стонет под боком, и мама не храпит, а ничего не хочется.
Дочке одеться, туда-сюда, телевизор цветной в рассрочку, холодильник.
Мне бабушка, Фейга моя дорогая, говорила, еще когда живая была:
– Ты мужу никогда голое колено не показывай.
Значит, не говори правду. Я смеялась. Какая она была умная! Пусть ей легко лежится. Хоть перед смертью и належалась, не дай Бог каждому. Теперь птичкой летает.[18]
Моя меня не слушает, а я тоже не слушала. Ни маму, ни бабушку.
А бабушка любила поговорить на всякие темы. Некоторые собирают рецепты по кулинарии, а мне надо было записывать за бабушкой бытовые ситуации. Любка советовала, но по другой части, а мне б осветить эту сторону.
Меня моя дурочка попрекнула туфлями, я смолчала.
А теперь вспомнила историю – из бабушкиных уст, хоть из другой оперы.
Она отправляла сына в истребительный отряд. А дед у нас был районный начальник потребкооперации, ему по разнарядке выдали кожух, какой выписывали всем начальникам – первосортная овчина, белый с желтинкой, со сборкой по талии, сзади хлястик и заход большой. Расстегнул – и кутайся два раза. Дед кожух не носил, выдали весной, а летом началась война. Дед как коммунист – в армию, на фронт без особого приглашения, а старший сын – в партизаны. Бабушка ему, конечно, на всякий случай дала кожух. До зимы провоевал. Как раз в кожухе попал к немцам. За еврея не приняли, и свои не подсказали. А насчет кожуха – полицай, чужой, не остерский, возьми и скажи:
– Кожушки такие ихнему партактиву выдавали. Этот, значит, никак не ниже коммуниста.
Повесили. Другие потом спаслись, выручили товарищи.
Она говорит – туфли. Мне бы ей сказать на примере: смотри в суть, а не на внешность.
Любка звонила, но я не слушала, пыталась говорить свое, потому что она вечно забегала с личными проблемами наперед, а чтобы мне самой позвонить – денег вечно не хватало.
Гриша мой – золотой отец и муж. Все в семью. Работал-работал, света белого не видел. Бросил техникум, чтобы лучше кормить семью. Хоть любил читать, остался без образования, шофер, простой человек, как говорится. И вдруг у него в голове завелись мысли насчет того, чтобы изменить все на сто восемьдесят градусов. Стал вопрос об отъезде.
Кругом уезжали, моя дурочка вела провокационные разговоры, и он дрогнул. Я ему противоречу как могу, а он сомневается:
– Я рабочий человек, без хлеба не останемся.
Как представила, что на голом месте опять собирать чашки-плошки, мне в глазах потемнело.
И главное, моя дурочка однозначно не утверждала, что хочет ехать, а Гриша так понял, что надо, потому что все едут.
И вот в один вечер заявляет:
– Ну, решительный момент. Или мы едем, или нет. Нас трое. Будем голосовать. Хватит болтаться, как дерьмо в проруби, между небом и землей.
Я собрала последние силы и демонстративно спрятала руку за спину. Дочка замешкалась. Гриша руку поднял. Смотрит на дочку. Та улыбается.
Муж аж кулаком стукнул по столу:
– Ты что, издеваешься над нами с матерью? Что, нам туда надо? Из-за тебя ж стараемся.
Она потупилась и тихонько отвечает вроде про себя:
– Нет, папа. Если только ради меня, то не надо. Вы за себя решили. А я за себя решу, когда наступит время. Вы мне все равно не попутчики. У нас разные взгляды на вопросы.
Дождались от дочки.
И совесть болит. В Остре Гришины старые родители, моя мама с братом живет в Киеве, внуков нянчит. Их не спросили. Вот такое политбюро.
Ну, хорошо. Тут – значит, тут. Когда еще не решилось, я сгоряча по блату накупила постельного белья, льняных полотенец, скатертей. Говорили, что там можно будет выгодно продать. Сижу над тряпичной горой и плачу. Столько угроблено денег, столько сил, и напрасно.
Дочка говорит:
– Да разве иначе ты эту муть купила б? Теперь старье выбросим, на новом поспим.
Она б выбросила. А я покупки запаковала, сложила на антресоли. Им бы все выбрасывать.
Григорий надорвался. Не жаловался, не жаловался, а затих. Из шоферов перешел в механики. Зарплата не та. Халтурить можно, но деньги не прежние.
– Я, – говорит, – несколько лет колымил как следует, откладывал тайно от тебя для обустройства на новом месте. Теперь признаюсь. Вот книжка на предъявителя, делай, что желаешь. Хоть красной икры накупи, а то нам три баночки мало, – намек на ту чертову икру, которую я по поводу Израиля купила у спекулянтов.
Приезжает ленинградская Любка. У нее возникла роковая любовь с одним человеком, не евреем. Ничего удивительного, что отскочила от евреев на пожарное расстояние. Раввин довел. О замужестве речи не шло, у того человека семья, дети. Но Любка все-таки вынашивала планы увести его из семьи.
Я спрашиваю из чистого интереса:
– Ты вообще без этого самого прожить можешь?
– Не могу. Ты такие вопросы задаешь, потому что не знаешь, как на самом деле бывает. Я только теперь узнала и бросать не собираюсь. Раньше я мужчин рассматривала иначе.
– А Израиль? Уже не собираешься?
– Почему нет? Израиль для того и есть, чтоб собираться.
– Еврейский выучила полностью? Со своим нынешним прихехешкой говоришь?
– Конечно. Он спрашивает, как то называется, как то.
Да знаю я, что он у нее спрашивает.
А дочка слушает. Она заканчивает школу, стоит, как говорится, на перепутье. У нее в голове сплошная каша: в одном уголку раввин сидит со своими письмами и бессмысленными учениями, в другом – ее невыигрышная внешность и абсолютное мужское невнимание, в третьем – черт знает что, а в четвертом и того хуже.
И вот дождались.
В Чернигов по своим делам явился раввин Давид. Мне моя дурочка сообщила под секретом. Естественно, Любку проинформировала. Та примчалась. Встреча на Эльбе предстояла нешуточная. С моей стороны волнение.
Дочка попросила:
– Можно к нам раввина привести?
Я разрешила. Почему нет.
Сошлись: Любка, моя идиотка, раввин и мы с Гришей. Любка кидает на раввина сильные взгляды, моя с него тоже глаз не сводит, Гриша молчит и смотрит на скатерть. Где инициатива? Я взяла на себя.
– Как мы рады вас повидать. Столько слышали.
А что было говорить?
Он как с горы соскочил:
– Что вам про меня говорили?
– Хорошо говорили. И дочка, и Любочка.
– А конкретно? Я вас очень прошу, только честно и дословно. Не стесняйтесь.
Так? Ладно.
Мне этот маскарад уже давно надоел, и я выдала:
– Что вы своими религиозными мансами достали, что людям жить надо определенно, а вы их раскачиваете.
Думаю, пусть скорей закончится. Чего волынку тянуть. А раввин засмеялся, встал, обнял меня за плечи и поцеловал в щеку:
– Дорогая Евгения Михайловна! Как вы меня порадовали! Я бы сам придумывал, как про себя сказать, а лучше, чем вы, не сказал бы.
Любка пунцовая, моя дурочка бледная. Услышали от него одобрение и пришли в себя.
Потом стало полегче, пили чай. Правда, раввин ничего не ел. Я не в претензии: кошер есть кошер. Рассказывал про свою деятельность, в основном про отъезды, он и к нам явился по этому вопросу: насчет активности украинских евреев средней полосы.
Ничего особенно умного не сказал. Мы его и не спрашивали.
Любке оказывал внимание в рамках приличия, с моей беседовал как со взрослой. Показывал фотографии из Умани и другие: и всюду он в центре. Работа такая, с людьми.
Часок посидел – и попрощался.
Любка с балкона смотрела-смотрела на него, а сверху видна только черная шляпа. Потом говорит со значением:
– Что ни делается, все к лучшему! Сидела б я сейчас с ним в Умани.
Моя тут же:
– А так вы где сидите, тетя Любочка? – и с такой улыбкой, на отлично.
Любка сокрушалась, зачем приехала, всколыхнула себя, а без толку.
Моя утешает:
– Как без толку? Зато вы теперь знаете, что любовь прошла.
Любка посмотрела, головой покачала.