– Что, ингеле[7], хочешь, отдам тебе?
Генрих кивает, глаза горят.
– Ты открути, у меня пальцы не слушают.
Генрих глянул на Берту.
– Матвей Григорьевич шутит! Ты глазами посмотри, а рукой не трогай, – Берта Генриха отстранила и подтолкнула к двери: – Пойдем, пойдем.
– А я говорю, крути! Ты, Берта, крути, раз пацан не умеет! Сейчас крути! Ни минуты я этот орден на себе терпеть не выдержу!
Берта поняла – не шутит. Открутила.
– Приделай ему на рубашку!
– Там дырка потом будет, Матвей Григорьевич.
– И пусть!
Сделала.
Матвей Григорьевич встал и сказал:
– Награждаю тебя, пацан, от Цилечкиного имени, за то, что ты ни в чем не виноват… Ой, финстер мир!.. Готэню, Готэню![8] Идите, я посплю.
И, как был, лег на пол, кулак под голову пристроил. Заснул.
Потом так.
Приступил Матвей Григорьевич к разговору на второй день. Раньше не мог – проспал на полу с короткими перерывами.
– Я думал, думал, Берта, и вот мои мысли. Жить мне незачем. Я обращаюсь к тебе, так как у меня на свете никого не осталось. Окажи мне помощь: убей меня. Бритвой или как. Я еще когда с пистолетом был, пробовал – не получилось решиться.
Берта всплеснула руками:
– Матвей Григорьевич, что вы говорите! Я не могу! Нет, никак не могу! Не получится. Только покалечу, вы сами подумайте! Потом мне в тюрьму? А мальчик? – Матвей Григорьевич молчал. – Дело серьезное. Вы еще подумайте, подождите, потерпите.
Матвей Григорьевич посмотрел Берте в лицо ясными глазами:
– Мальчика жалко. Но государство его вырастит. Не отговаривайся. Тут решение надо принять – и закрыть тему раз и навсегда.
– Ну что ж, мальчика вырастят. Как вырастят, так и вырастят. Хорошо, я согласна.
Решили сделать той же ночью. У Матвея Григорьевича была немецкая опасная бритва – сталь первоклассная, трофейная вещь.
Не в доме, конечно. За полночь двинулись к рощице неподалеку. Дождь накрапывал – в самый раз.
Прилег Матвей Григорьевич – чтоб Берте было удобней:
– Быстрей, а то рассветет, тогда точно не сможешь.
Берта попыталась. Чикнула по горлу, кровь полилась. Матвей Григорьевич рукой трогает:
– Поцарапала. Сильней давай!
Его-то Берта поцарапала, а себе чуть не пол-ладошки снесла – крепко вцепилась в бритву. Кровь льется. Не видно, а только чувствуется – мокро-мокро.
– Ой, не могу! Рука не моя! – хочет бритву бросить, не получается – глубоко сидит в мясе.
Он лежит – за горло держится. Рядом она сидит каменная – резаную руку другой рукой держит. И ни звука вокруг. Только дождь стучит по листьям.
И так издали-издали, а потом ближе, голос Генриха:
– Берточка, Берточка, где ты? Я знаю, ты сюда пошла с дядей! Берточка, Берточка, я за вами иду! Где вы?
Подбежал, обнял их – двоих заграбастал руками сколько смог:
– Ой-ой-ой, вы меня бросили, ой-ой-ой, вы меня покинули… – И не плачет, а как взрослый причитает.
В воде лежат все втроем, сцепились, как в могиле.
Потом так.
Рука-то у Берты, хоть и криво, но заросла. И у Матвея Григорьевича горло затянулось. А Генрих сильно заболел, месяц в себя не приходил.
Докторша посоветовала покой и питание.
Матвей Григорьевич высказался:
– Я, конечно, дурак. Но и ты, Берта, тоже дура. На поводу у контуженого пошла. Слава Богу, не дошло до серьезного.
Когда Генрих поправился, Матвей Григорьевич предложил всем вместе поехать в Киев. Город большой, людей много, мастера нужны. Жить надо, а без мебели – никак, тем более в столице. В Артемовске ждать хорошего нельзя: и ему тяжко, и Берте худо.
Отношения с Бертой были, можно сказать, братские. Пока за Генрихом ухаживали, о себе не думали. А тут ехать. На каком основании? Матвей Григорьевич высказался за то, чтобы записаться, но уже в Киеве. В Артемовске не хотел людей беспокоить таким поступком.
Берта согласилась. Только спросила, а как же: вернется Кляйн, ведь Генрих его сын.
Матвей Григорьевич ответил, что Кляйн, дай Бог ему, конечно, здоровья, если и не был убит в бою, то наверняка с войны отозван и в лагере теперь трудится за то, что немец. Рассказал, что все немецкое Поволжье с детьми-старухами не то арестовали, не то выселили в трудовые лагеря в Казахстан, в Сибирь, за Урал еще в августе 41-го. Ходили такие достоверные слухи на фронте.
– Так что со всех сторон Геньку надо спасать от такого фатера.
В Киеве устроились хорошо.
Дом капитальный. Правда, только первый этаж и что пониже уцелело. Заняли помещение в полуподвале, зато большое.
Пришли знакомиться старик со старухой с первого этажа – Галина Остаповна и Василь Васильевич.
– Вы еврэи?
– Евреи, – ответил Матвей Григорьевич и за себя, и за Берту.
– А говорылы, усих еврэив того. Повбывалы. По усий земли.
– Не всех, – возразил Матвей Григорьевич.
– А вы з откудова? – поинтересовался старик.
– Со Сталино.
– Знаю, то Юзовка. Багато там ваших положили?
– Много не много, а дочку мою убили. Мне хватило.
– Ага-ага.
Помолчали.
– Ну шо ш, живить. Хлопчик у вас хороший. Дай Боже, дай Боже…
И пошли себе, переговариваются:
– От бачишь, Остаповна, а ты говорыла, усих…
– Мовчи вже, дурэнь старый, я ж так сказала тоби, по сэкрэту, то ж мэни по сэкрэту Клавдя розповила… А ты аж зараз у облыччя. Нэззя ж так, трэба з подходом, по-людському.
Матвей Григорьевич устроился на мебельную фабрику. В особый цех, где трудились для начальства. Он сразу выдвинулся. Заказов полно, один другого почетнее.
В составе коллектива каждый выходной ходил разбирать завалы на Крещатике.
Первые разы возвращался счастливый:
– Берта, я когда камни сворачиваю и в сторону кидаю, мне кажется, я Цилечке воздух даю.
Потом, видно, физически надорвался и ходить перестал.
Ну, что сказать. Больной есть больной. Как его ни крути. К тому же выпивать стал. Со стариком с первого этажа. Василь Васильевич – ничего, привычный, а Матвею Григорьевичу плохо. Но как-то устраивался.
Надо сказать, что к Берте Матвей Григорьевич претензий не имел. По крайней мере упреков не высказывал.
И нежности она от него не видела.
Первое время мечтали о совместном ребеночке, но так, не то чтобы в умилении, а в рабочем порядке. А потом совсем сошло на нет.
Берта шила, Остаповна приводила заказчиц – соседок с улицы: по мелочи что пошить и серьезное.
Вообще-то Берте это было лишнее – денег Матвей Григорьевич, как мастер – золотые руки, получал много. Но и ей квалификацию терять ни к чему.
Так ли, сяк ли, а жизнь налаживалась. К 49-му году оклемались немного.
Генрих учился с отличием. В школе хвалили.
Как-то после родительского собрания учительница задержала Берту таким вопросом:
– Товарищ Зись, а что ваш мальчик на шее носит? Я сама видела, на веревочке. Конечно, не мое дело. Но ладанки всякие, крестики и прочее отвлекают. Это советская педагогическая наука давно доказала. А ваш Геня, когда волнуется, так за эту веревку хватается. И даже довольно страшно – как бы не задушился.
– Какой крестик, Боже мой! Он там ключи от дома носит. В кармане теряет, сами понимаете – мальчик… Ничего нет, уверяю вас! – отвертелась Берта, а сама стала сильно красная.
– А вы булавочкой ключики прикалывайте к карману и веревочку длинную делайте, для удобства открывания двери. Я всем советую. Сама пробовала.
Однако Бертиным объяснением учительница осталась недовольна.
И вот на уроке, отвечая на заданный вопрос, Генрих, как всегда, сильно разволновался и очень рванул веревочку на шее. Она оборвалась от частого употребления – и прямо на пол упал орден.
Учительница в крик:
– Безобразие! Это великий знак отличия и славы, а ты его на шее таскаешь, как черт знает что! Откуда у тебя орден?