Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Спрашивайте, — сказал мне наконец пожилой служащий, устав от меня. — Провод свободен, аппарат вон. Только я вам не скажу, у кого спросить.

— У меня есть у кого спросить.

Он посмотрел на меня уже иначе и придвинул книгу.

— Тогда пишите сюда. Час, станция, кому и от кого. Порядок такой: провод казённый, и всякий запрос по нему записан.

Я вписал первую строку. Порядок был правильный, и вписал я её охотно.

* * *

Лист Карцева я развернул на подоконнике, — стола мне не дали.

Он писан на обороте старого путевого бланка: чистой бумаги у Карцева в тот ноябрьский вечер под рукой не случилось, а откладывать он не захотел. Сквозь его крупные строчки с наклоном влево просвечивают типографские графы для вёрст и часов, и фамилии стоят ровно там, где у бланка положено быть перегонам. Четыре месяца он пролежал сложенным вчетверо, и три из них — в запертом столе; на сгибах бумага протёрлась до просвета. С февраля я вожу его в конверте, несложенным.

Двадцать три фамилии, с должностями и станциями, без адресов. Против семи крестики.

Я стал считать вслух, — вслух сбиться труднее. Считал долго, с четверть часа, и трудные повторял по два раза. Мимо носили ящики и ходили мимо, а напротив, на подоконнике, сидели трое и ждали своей очереди, и делать им было решительно нечего.

Стрешнев, Дно, старший стрелочник — свезли в больницу с грудью в декабре, и я не знаю, вернулся ли. Ставлю под сомнение. Мокрушин, Валк, весовщик — Валк на рижской дороге, чужое управление, своего провода туда у меня нет, а Тарабрин, проехавший её в феврале, весовщика этого не помнил. Вычёркиваю. Хрулёв, Дно, конторщик товарной — видел сам в январе; в феврале его отстранили из-за моего письма, и на месте ли он нынче, не знаю. Оставляю.

Дальше пошло быстрее, — дальше пошли те, о ком я не знал ничего.

Про них у меня было только то, что написал Карцев: станция и должность. Ни возраста, ни примет, ни того, женат ли, ни того, за кого он нынче. Крестики Карцев ставил тем, кто, по его словам, сделает и не спросит, — и ставил их в ноябре, когда «сделает и не спросит» значило одно, а нынче значит другое и, может быть, обратное.

К половине двенадцатого счёт был такой. Четверо заведомо недоступны: двое за фронтом, Мокрушин в Валке и Скорняков, старший весовщик в Гатчине, — Скорняков умер в январе, о чём мне написали в феврале, и крестик Карцева так и остался против него стоять. Пятеро под вопросом: живы ли, там ли, на месте ли. Двое отказались бы наверное, и одного из двоих я не стал бы и просить: он в декабре взял с меня слово больше не писать, и слово я держу.

Оставалось двенадцать.

Из восьми, которым я писал в начале февраля, ответили четверо, и это была лучшая четвёрка листа: Лаптев, Тропин с Тосны, Мухин из Вырицы и телеграфист Гурьев из Любани, которого Карцев отметил крестиком последним и приписал сбоку одно слово: «шустёр».

Двенадцать из двадцати трёх. Чуть больше половины.

Число это меня не обескуражило. Половина списка, собранного человеком, который знает эту дорогу сорок лет, — это было больше, чем в то утро имелось у любого учреждения в этом городе.

В первом часу за окном переменилось. С утра подмораживало и небо стояло высокое и пустое, а тут вдруг понесло снегом — крупным, редким, весенним; хлопья пролетали через солнечный луч и на секунду делались золотыми. Я досмотрел до конца, держа палец на строке, и вернулся к строке.

* * *

Первая же телеграмма подтвердила то, чего я испугался ещё в феврале.

Я запросил Дно дважды: из двенадцати против этой станции стояли четыре фамилии. Хрулёв, конторщик товарной. И ещё трое — стрелочник, машинист резерва и артельщик при пакгаузе.

Через час с четвертью пришёл один ответ.

Отвечал Хрулёв — с того самого места, откуда его в феврале отстраняли, — и за всех: стрелочника взяли в ополчение в январе, машинист резерва в отпуску по болезни с осени, артельщика перевели ещё летом на Псков. Одна станция. Один человек.

В феврале я это заподозрил, глядя на почерк. Хрулёв это доказал.

Я вычеркнул троих и почувствовал, как список под рукой садится, будто ткань после стирки. Двадцать три было на бумаге. Двенадцать я насчитал утром. К обеду вышло девять, и из девяти — восемь мест: двое сидели на одной Любани.

Восемь окон на трёх дорогах.

* * *

Лаптев отозвался последним и передал больше всех.

Я знал, что так будет. Он один из семи с крестиком, кого я видел в глаза, и он один в феврале приписал в письме шесть слов не по делу: «а что стоит у нас, спрашивайте».

Теперь он передавал с Луги по пунктам.

Семь вагонов с рожью на запасных. Наряд от четырнадцатого февраля, не исполнен. Паровоз при станции есть. Литерные третьи сутки не идут вовсе, и машина свободна. Начальник станции на месте. Людей на формирование и подачу хватит.

И дальше — то, ради чего я всё это затевал, и то, что он сказал мне ещё в феврале своими словами, на улице за Обводным, сплюнув в снег.

Нужен человек, который скажет: подать. Сам он сказать не может — он помощник, не по чину. Начальник станции скажет, если ему будет откуда.

«Откуда» лежало у меня во внутреннем кармане. Оттиск вчерашнего воззвания о снабжении хлебопекарен — с двумя подписями разом, Совета из левого крыла и думского комитета из правого. Бумага без адресата и без номера, которой вторые сутки.

Я передал в Лугу семь строк как запрос, не как распоряжение. Может ли состав быть подан в счёт общего распоряжения о снабжении хлебопекарен столицы? Распоряжение подписано обоими. Подателем запроса и лицом, к которому обращаться за подтверждением, значится подполковник такой-то, при комиссии такой-то, адрес такой-то.

Фамилию я поставил не по праву.

Через сорок минут пришёл ответ, и он был не от Лаптева. Отбивал сам начальник станции, и вопрос был короткий: по какому ведомству подполковник Северцев и кто за него отвечает.

Ведомства у меня не было. Отвечать за меня было некому — ни справа, ни слева, ни в управе. Я стоял у аппарата и понимал, что сейчас мне ответят «сведений не имею», и это будет правильный ответ, и я на его месте ответил бы так же.

Я велел передать: подтвердить может помощник начальника станции Лаптев.

Аппарат молчал больше часа. Потом застучал, и по первым словам я понял, что стучат не мне: Лаптев отвечал своему начальнику по тому же проводу, а ленту, идущую мимо, никто не прячет.

«Знаю его с февраля. Приходил ко мне сам, за Обводный, и слушал до конца. Отвечаю».

Через двадцать минут Лаптев отбил четыре слова: «Пошёл в шестнадцать двадцать».

* * *

К шести часам вечера у меня на подоконнике лежала картина.

Ответили семь окон из восьми; восьмое, Плюсса, молчало весь день. Каждый отвечал за свою станцию и за то, что видел с неё в обе стороны до соседней, а на трёх станциях спросили сами и передали чужое. Из этого складывалось следующее.

На ближних участках трёх дорог — Николаевской, Варшавской и Виндавской — стояло, не двигаясь более трёх суток, девятнадцать составов с продовольствием, в них около четырёхсот вагонов. Причины стоянки названы три, и только три: нет паровоза под маневровую подачу — одиннадцать составов; занят путь и некому расцепить — пять; не найден получатель, наряд выписан на учреждение, которого больше нет, — три.

Ни в одном ответе не назван снег. Всю зиму я слышал про заносы, и всю зиму заносы были правдой; а нынче семеро, стоящих на путях и видящих их глазами, не назвали снег ни разу.

Из девятнадцати я сдвинул один. Тот, где был Лаптев. Остальные восемнадцать стояли там, где у меня не было никого, и знание о том, что они там стоят, не подвигало их ни на вершок.

Третью причину я записал отдельной строкой и подчеркнул. Две первые казённые: паровоза нет, путь занят. Третья означает, что вагон с рожью стоит нетронутым оттого, что некому расписаться. Три состава, около шестидесяти вагонов, стоят из-за подписи.

42
{"b":"982171","o":1}