Письмо мы составили тут же, на подоконнике, в семь строк.
В нём было сказано: в двух повременных изданиях от нынешнего числа приведены части одного и того же перечня; в первом опущено требование двух свидетелей, во втором опущены пять строк о непрерывности хлеба, воды, больниц, мостов и телеграфа; порознь эти части силы не имеют, а полный текст находится у составителя и может быть предъявлен.
Подпись: подполковник Н. П. Северцев.
— Чина не снимайте. — Астахов переписывал набело, не поднимая головы. — С чином это бумага служащего человека, который поправляет неточность. Без чина это выступление.
* * *
Мансуров пришёл ко мне сам вечером четырнадцатого. Шапки он не снял и заговорил раньше моего вопроса.
— Я не резал ни строки. Списков было четыре, отданы целиком, все шесть строк с подписью.
— И в чьи же руки?
— Двум своим. Третий — человеку из союза городов, для доклада. Четвёртый я сам отнёс в редакцию.
Он назвал оппозиционную, и это было честно: мог бы и не называть.
— Полный текст. Они взяли десять слов.
Обвинять было не в чем. Ни одного из трёх условий он не нарушил: программой перечень не назвал, строк не резал, ссылался полным текстом. Он сделал ровно то, о чём мы условились.
— Полторы тысячи, — сказал я. — Сколько из них грамотных?
— Половина.
Семьсот человек, каждый из которых, переписывая, останавливается там, где кончилась страница или где ему надоело.
Мансуров поправил шапку, которой не снимал.
— Если бы я держал, вашего перечня не знал бы никто.
Он ушёл, а я остался с этим сидеть.
Он был прав, и правота его была той породы, от которой нет никакой пользы: перечень работает наполовину в двух местах сразу, и я не знаю, лучше ли это, чем нисколько.
* * *
Тарабрин ждал меня в комиссии с двумя листами и с тем выражением, какое у него бывает, когда он проверил трижды.
— Ваше высокоблагородие, я по конверту.
— Говори, что нашёл.
Он положил на стол июньский конверт со штемпелем полевой конторы и рядом — копию приказа по батальону, которую я привёз накануне.
— Номер входящий на конверте — через дробь. У нас так не ставят. А тут вот, — он повёл пальцем по шапке приказа, — тут стоит исходящий той же формы. Дробь та же, и вторая часть та же: отделение первое.
Я взял оба листа и поднёс к окну.
Форма совпадала. Это ещё ничего не значило: так нумеруют в сотне канцелярий, где отделений больше одного.
— Что там дальше.
— Дальше я взял у них в канцелярии книги входящих и исходящих за прошлый июнь. Мне их дали посмотреть: я просил по своей части, для сверки исходящих. — Тарабрин говорил ровно, но карандаш за ухом у него был вставлен криво, чего с ним не бывает. — За двадцать восьмое мая исходящих у них четыре. Три в округ, один — в действующую армию, без указания части, с пометой «через полевую».
— Куда именно?
— Не сказано куда. Сказано «через полевую», и всё.
Двадцать восьмое мая — число на штемпеле моего конверта.
Бумага, отправленная в тот день из этой канцелярии через полевую почту, могла быть какой угодно. Совпадение числа не доказывает ничего, и я это себе сказал вслух, чтобы услышать, как это звучит.
Прозвучало неубедительно.
— Кто у них ведёт исходящие?
— Делопроизводитель. — Тарабрин помолчал. — А пишет тот, из четырнадцатой.
Он положил на стол третий лист, и я не сразу понял, откуда он его взял.
Это был список нижних чинов четырнадцатой роты, писанный писарской рукой, с отметками против фамилий.
— Я его выпросил под тем предлогом, что сверяю наряд, — сказал Тарабрин. — Наряд я и вправду сверял.
Против одной фамилии в графе отметок стояло: «из разжалованных, к строевой годен, в наряд не ставить».
Фамилия была Вельяминов.
Я положил лист на стол и некоторое время его не трогал.
Тарабрин стоял и ждал, и не спрашивал, отчего я молчу, потому что он эту фамилию видел в старом деле и списывал её своей рукой.
В декабре четырнадцатого года суд признал капитана Вельяминова виновным в сознательном искажении боевого донесения, ложной ссылке на служебный документ, изъятии приложений и использовании должности во вред офицеру действующей армии.
Офицером действующей армии был я.
К лишению чина, орденов и прав по службе суд прибавил заключение в крепости. При утверждении крепость исчезла. Осталось разжалование и отправление в строевую часть.
Я был при этом и помню: без строя, в штабной комнате, при своих же офицерах и карауле у двери, за девять минут.
Два года и два месяца.
Я потянулся за карандашом и начал считать на полях: декабрь четырнадцатого, три года до прошения, стало быть — и остановился на второй цифре, потому что считал не то. Ни один срок в этом деле не имел ко мне отношения.
Я вычеркнул столбик и написал вместо него одну строку: за два года и два месяца я о нём ни разу не подумал.
Он сидит в двадцати минутах езды отсюда и пишет за целый батальон отношения в окружное интендантство. Пишет их так хорошо, что я прочёл его работу дважды прежде, чем узнал, чья она.
— Доказано что-нибудь? — спросил я вслух, и Тарабрин ответил так, как ответил бы я сам:
— Ничего не доказано. Форма номера общая. Число одно. Фамилия в списке роты.
Он был прав. Из трёх этих вещей не выходит ни одной улики: первая — совпадение формы, вторая — совпадение даты, третья — совпадение места. Всякий следователь скажет, что это и есть три совпадения, а не цепь.
И всё-таки цепь была: все три указывали в одну дверь.
— А он про нас знает?
Я был в той канцелярии тринадцатого, читал его бумагу на столе делопроизводителя и спрашивал, кто её писал. Спросил при двух писарях и при рассыльном.
— Знает со вчерашнего.
* * *
Пятнадцатого я заехал на Выборгскую: накануне мимо лазарета прошли двести человек, и с Потёмкинской их теснили конные.
Привезли троих. Двое с завода, третий из мелочной лавки, стоял и смотрел.
— Записали как?
— Ушибы и рассечение. Отчего — не пишу: мне не сказали, а спрашивать я не стану.
Вера Андреевна закрыла книгу и вытерла перо, хотя писать больше не собиралась.
— Я видела нынче газету. Там нет пяти строк. Той, где про больницы, тоже нет.
— И что же?
— И хорошо. Печатали шестую строку, а под ней стоите вы один. Пусть так и остаётся.
Она сказала это тем же голосом, каким считает койки.
* * *
Рожнов прислал за мной шестнадцатого утром, и прислал не записку, а человека, что означало, что записку писать он не захотел.
Я застал его в той же ротной канцелярии, у того же стола. Приказ по батальону лежал перед ним, и он его не читал: знал наизусть.
— Читали? — спросил он и подвинул мне правую газету, ту самую, с «Голосом из армии».
— Читал я нынче утром.
— Мне её принёс окружной чиновник. Не по почте — привёз и положил. — Рожнов кашлянул в сторону. — Спросил, не тот ли это перечень, по которому у меня в приказе против дежурств стоит по две фамилии.
Я сел, хотя мне не предложили.
— Что вы ответили?
— Ответил, что приказ по части подписываю я, а перечня никакого в нём не поминается, и это правда. — Он повернул приказ ко мне. — Перечня в нём нет. Есть второй ответственный при приёме и выдаче казённого имущества. Назначаю я, снимаю я.
— Он этим удовлетворился?
— Он этим не удовлетворился. Записал. И записал себе, не мне, — это хуже, чем если бы написал мне бумагу. На бумагу я отвечу.
Рожнов помолчал, глядя в стол.
— Я подписал сам и причины своей не меняю. Но упрекнуть вас мне есть в чём, и я упрекну. Вы, когда просили, знали, что бумага эта пойдёт по рукам. Я не знал. О кружке и списках вы промолчали, и я подписал, полагая, что это между нами и округом.
Упрёк был справедлив, и я не стал ни оправдываться, ни объяснять, что сам не ждал двух газет.