Сушков немного помолчал.
— Да и с завода про тебя писано, — добавил Сушков. — Не моё дело, что именно, но бумага имеется.
Этого я не знал. Настоящий Ванька наверняка понимал, о какой бумаге речь, а мне нельзя было выдать себя первым же вопросом. Поэтому я спросил о другом:
— Если я найду работу за городом и буду платить долг с заработка, общество меня отпустит? — спросил я.
Сушков посмотрел внимательнее.
— Пока за тобой недоимка, общество согласия не даст, — ответил староста.
— Даже если хозяин поручится и станет сам удерживать деньги? — уточнил я.
— Без мирского согласия в думе тебе бумагу на выезд не выпишут, — сказал Сушков. — А согласия с таким долгом не будет. Не я бумагу выдаю.
Больше спрашивать не требовалось. Долг не просто висел на семье — он запирал меня в Туле. А неизвестная заводская запись могла удержать дверь закрытой даже после последней выплаты.
Сушков открыл книгу на другой странице, показывая, что разговор окончен. Я повернулся к выходу и снова увидел весы. Гири лежали в ряд, и на каждой стояло поверочное клеймо. Вес здесь можно было проверить. Долг — сосчитать до копейки. Даже срок мне назвали точно.
Оставалось добиться, чтобы и обо мне судили по тому, что можно проверить, а не по фамилии и чужой записи.
— Ступай, — сказал за спиной Сушков. — До октября живи.
Это была не милость. Он просто поставил дату следующей проверки.
Я вышел из лавки и остановился у крыльца. Май, июнь, июль, август, сентябрь. Октябрь считать не стоило: к нему всё должно было закончиться.
Когда-то такой срок означал для меня опытную партию, заводские испытания или очередной этап доводки. Пять месяцев можно было разбить на недели, недели — на задачи, задачи — на конкретные работы. Потом оставить запас на неизбежные задержки и получить дату, к которой результат должен лежать на столе. Только теперь результат требовался несколько иной.
Я попросил отсрочку и получил её. Однако Сушков меня не спас. Он просто назвал день, когда книгу откроют снова, а долг Курбатовых перестанет быть разговором между старостой и семнадцатилетним подручным. В октябре решать мою судьбу будут те самые люди, которые отодвигали ведро Пелагеи у колодца. И каждый из них уже покрывал наш долг из собственного кармана.
Я пошёл по улице. Долг можно было выплатить — по крайней мере попробовать. Но одного долга, судя по словам Сушкова, было мало. Оставалась фамилия и неизвестное мне «с завода писано», а ещё отец, которому два года назад не поверили, когда он говорил о плохом железе. И самое главное — оставался я сам. Замочный подручный Иван Курбатов, семнадцати лет, без денег, без права свободно уйти на заработки и с чужой жизнью, о которой знал меньше любого встречного.
Я дошёл до перекрёстка и остановился, пропуская мимо телегу. Паниковать было бессмысленно. Когда задача казалась слишком большой, её следовало разбирать на части. Сейчас мне нужен был заработок, а для этого — работа. Чтобы мне доверили что-то серьёзнее работы подручного, одних слов было мало. Нужен был результат, который можно увидеть и проверить.
Например, измерительный калибр. Он сразу покажет, соответствует ли канал ствола заданному размеру. Сним мастер заметит отклонение, которое легко пропустить на глаз. Чтобы его изготовить, нужен был металл. А чтобы доказать, что он работает, — ствол, на котором разницу увидит любой мастер.
Если всё получится, можно будет взяться и за главное — вернуть Ивану Курбатову доброе имя. Пока весь план умещался в нескольких словах. Ни оборудования, ни денег, ни людей у меня не было. Но зато есть знания и опыт.
Мимо прогрохотала телега, и я отступил к краю дороги. В памяти снова возникли весы из конторы Сушкова. Точнее, гири с клеймами. С гирей никто не спорил: её клали на чашу и доверяли показанию. Не потому, что каждый мог сам проверить её вес, а потому, что это уже сделал кто-то другой и своим клеймом подтвердил результат.
Вот чего мне не хватало — независимого подтверждения. Изготовить калибр я мог, объяснить его назначение — тоже. Но если я принесу его Шаброву и заявлю, что размер верен, за калибром будет стоять только моё слово. Слово Ваньки Курбатова. А кому здесь поверят — ему или мастеру, который сорок лет доверял собственному глазу, — гадать не приходилось.
Значит, одной железки мало. Нужен человек, которому здесь доверяют и который подтвердит, что размер верный. Кто мог бы это сделать, я пока не знал. Но сначала следовало изготовить сам калибр — без него и показывать было нечего.
В доме было темнее, чем на улице. Света из окна ещё хватало, чтобы различать стол, печь и лавки. Лучину Пелагея не зажигала — её берегли.
Она посмотрела на меня, едва я вошёл, но спрашивать, где был, не стала.
— До осени дали отсрочку, — сказал я.
Пелагея кивнула, словно другого ответа и не ждала.
— Два года я относила Сушкову всё, что удавалось выкроить, в счёт недоимки. Только суммы были маленькие, и долг почти не уменьшался.
Сказала спокойно. Без жалобы и без обвинения в мой адрес. Я промолчал. До сих пор мне казалось, что эти два года Пелагея только ждала беды. Оказалось, всё это время она ещё и расплачивалась за неё.
Про октябрьский сход я ей не сказал, поберёг сердце бабки.
Я прошёл к лавке. Дуня посмотрела на мои сапоги, молча встала, принесла старую тряпку и положила рядом.
— Спасибо, — кивнул я сестре
Она пожала плечами и вернулась к печи. Я вытер налипшую грязь, потом полез за пазуху и осторожно достал пластинку. Оставить её в доме я так и не решился: на виду нельзя держать, а Пелагея нашла бы кусок железа и выбросила как мусор.
Теперь положил обломок на ладонь и поднёс ближе к окну. Света оставалось мало, но мне хватало. Излом я уже изучил возле пробного станка, и старый дефект никуда не делся. Расслоина в полосе существовала до того, как из неё изготовили ствол. В этом я был уверен. Только уверенность инженера и доказательство оказались разными вещами.
В первые часы после аварии пластинка казалась мне едва ли не готовым ответом. Сохрани образец, исследуй — и всё станет ясно. Привычка из другого времени.
Я повернул металл другой стороной, пытаясь сложить в голове ответ на основной вопрос: что именно он доказывал? Ответ не очень радовал, потому что этого хватило бы доказать, что один конкретный ствол разрушился по дефекту металла. На этом всё.
На пластинке не было даты или фамилии мастера. Не было номера партии, журнала плавки или документа, связывающего её хотя бы с сегодняшней пробой. Даже если завтра я положу этот кусок перед Ковригиным, останется моё слово против его. А моё слово здесь принадлежало Ивану Курбатову, семнадцатилетнему должнику.
Получалось почти то же самое, о чём я думал после разговора с Сушковым. Правда существовала, только поручиться за неё было некому.
Я посмотрел на пустую укладку от отцовского клейма, понимая, что с мерой-калибром будет так же. Я мог изготовить её правильно, проверить настолько хорошо, насколько позволят здешние средства. Мог даже добиться повторяемого результата. Но пока правильность этой железки подтверждаю только я, для Шаброва она останется железкой Ваньки Курбатова.
Кто поставит второе слово рядом с моим, я не знал. Я сжал пластинку в кулаке. Оставалось решить, куда её спрятать.
Бабка занималась у печи, сестра сидела к ней спиной. Я опустился возле стены и попробовал край одной из половиц. Доска чуть подалась. Приподнять удалось только со второго раза. Под ней обнаружилась сухая щель. В принципе, этого хватало. Я завернул пластинку в кусок старой тряпицы, опустил внутрь и вернул доску на место.
С этим закончили. Теперь нужен был металл.
Я оглядел дом уже с другой целью. Заметил нож, но он не годился. Точнее, кусок стали из него получить было можно, но после этого Пелагее пришлось бы резать хлеб пальцами. Ещё имелись иглы, но портить их ради опыта было ещё глупее. Всё остальное оказалось либо неподходящим, либо нужным семье. Я не заработал здесь даже на собственный кусок железа, а значит, распоряжаться чужими вещами права не имел.