Мы перешли дорожку — и темнота навалилась разом, будто сверху полог набросили. Только что было видно и кресты, и деревья в сумерках, а тут я вдруг как ослеп. Середина июня, белые ночи в самом разгаре — а вокруг стояла самая натуральная чернота, какой в Петербурге в это время года и быть-то не может.
Вот только на небе ни луны, ни звезд, словно и их тоже кто-то прибрал заодно с дорожками и оградами.
Лушка шла рядом — я чувствовал ее плечо, но лица уже почти не различал. Здесь все было по-другому: хоронили когда-то не рядами, а вразнобой, как попало, и ни табличек, ни имен — одни покосившиеся кресты. Или вовсе деревянные столбики, наполовину истлевшие — холерные могилы. И уж сколько лет прошло с наводнения, а сырость никуда не делась — под ботинками хлюпало на каждом шагу.
— Петенька.
Я остановился. Голос был женский, негромкий. И знакомый. До того знакомый, что сердце замерло, пропустив удар, а потом заколотилось так, что в ушах зашумело.
Мамин голос. Я сразу узнал, хоть уже больше двадцати лет прошло, как…
— Петенька, родной!
Откуда-то справа, из-за крестов. Хотелось откликнуться, хотелось повернуть голову, и ноги сами понесли в ту сторону, но Лушка вцепилась мне в руку — и дернула за собой. Я разве что вырываться не стал — упирался, как Сивка поначалу — и только когда мы отдалились шагов на тридцать, голос стих за спиной, будто его и не было.
— Тут чего увидишь, чего услышишь — не верь! — едва слышно прошептала Лушка. — Ненастоящее оно все.
Я кивнул, хотя она наверняка не видела — до того темно стало. Мы пошли дальше… и как-то слишком долго уже шли. До Смоленки от главной дорожки было саженей полтораста, если прикинуть, но мы точно отмахали как бы не вдвое больше, а темнота вокруг все не кончалась. Я попробовал считать шаги, сбился на третьей сотне и бросил.
А потом впереди появился свет. Белесый и неровный, как от газового фонаря, хотя откуда бы ему на кладбище взяться. Нас будто вынесло из темноты, и я вдруг почувствовал под ногами не грязь, а булыжную мостовую.
Мостовую Сенатской площади.
Медный всадник возвышался над нами в паре десятков шагов — рука вперед, змея под копытом. Знакомое место, я тут бывал тысячу раз. Только сейчас площадь была пуста. Ни извозчиков, ни прохожих, и даже Невы не видно, хотя до воды отсюда рукой подать — туманом заволокло.
Грязно-серые клочья ползли по мостовой, и я не сразу увидел, что внизу, у подножия Гром-камня, лежит человек в шинели. На спине, задрав подбородок и протягивая руку к тускло поблескивающему куску металла. И хоть темно было, казенного полицейского «смита» я узнал сразу.
Мой револьвер. И лицо — мое!
Я стоял и не мог ни двинуться, ни отвернуться. Смотрел, как дурак, и ждал — может, шевельнется, может, грудь поднимется. Но тот, второй, так и лежал в разодранной когтями шинели.
И не видел, как рядом появился старик. Невысокий, сухонький, в старомодном сюртуке, какие носили с полвека назад, и с потертым кожаным саквояжем. Его я узнал сразу, даже быстрее, чем собственную застывшую физиономию — хоть видел всего один раз и то мельком, когда мы с Полоцкий ехали к дому купчихи Головановой за Черной речкой.
Тогда старик просто стоял под фонарем — а теперь опустил саквояж на мостовую, достал бумаги и принялся читать, шевеля губами. Деловито и спокойно, и тело у ног его нисколько не смущало.
Читал — а потом вдруг поднял голову и посмотрел прямо на нас.
Я отступил на шаг — и все исчезло. Вокруг снова кресты, под ногами — мокрая трава. Кладбище. И ни старику, ни площади с фонарями, ни даже самому государю с конем тут места не нашлось.
— Ты потише, благородие. — прошипела Лушка сквозь зубы. — Руку чуть не сломал!
Я разжал пальцы, и она высвободилась. Но не отошла — прижалась ко мне, нырнула макушкой под мышку и там замерла, чуть подрагивая.
Не иначе тоже что-то видела — только свое.
— Близко уже, значит, — негромко сказала Лушка, отдышавшись. — Сюда нам, благородие.
Теперь мы спускались вниз, и с каждым шагом земля под ногами становилась мягче. Могилы тут ушли так глубоко, что от крестов торчали одни макушки, а кое-где и вовсе ничего — только бугорки в траве. Деревья нависали ветками — мокрыми, хотя дождя не было — и между ними полз туман.
А дальше лежала вода. Черная, неподвижная и будто бы густая, как вакса, но подойдя поближе, я тут же увидел дно. Ясно, словно сквозь стекло: косые кресты, кости вперемешку с грязью и чуть левее — каменную плиту, наполовину ушедшую в ил.
Размытые могилы. Будто не в начале века наводнение случилось, а месяц назад.
— Куда же дальше теперь?.. — Лушка остановилась рядом и беспомощно огляделась. — Одна вода впереди.
Я даже не сразу сообразил. Темно было, конечно, совсем не по-летнему, и туман сгущался уже со всех сторон, но мои глаза уже привыкли. А она и вправду не видела — ни дна, ни того берега с облезлыми деревьями, который я без труда различал в десяти с небольшим саженях.
Ни избу на берегу.
Крохотную, кособокую, с просевшей крышей. Такую невзрачную, что я, пожалуй, и вовсе бы не заметил, не поднимайся она над подтопленной землей на черных толстых столбах. Их было, конечно, не два, а не меньше восьми точно — зато такие корявые, что я не удивился бы, вздумай им шевельнуться.
Курьи ножки, самые натуральные. Пришли, значит.
— Вот туда нам, Лукерья Павловна. — Я вытянул руку. — Видишь — избушка стоит.
Лушка прищурилась, вглядываясь, и я уже решил, что не разглядит, но она вдруг заулыбалась.
— Точно, благородие! Там-то Яга и живет, видимо.
Она шагнула к воде — и застыла. А потом ее вдруг повело в сторону — я едва успел подхватить. Лушка повисла у меня на локте, и даже в темноте было видно, что лицо у нее в одно мгновение сделалось бледное, будто из воска. Веснушки — и те пропали, все разом.
— Чего такое? Худо тебе?
— Еще как худо, благородие, — выдохнула Лушка, отступая на шаг. — Не обычная это вода — мертвая.
Я протянул руку — и пальцы обожгло холодом. Будто не от Невы Смоленка текла, а прямо из загробного царства… Да и Смоленка ли? Поверхность не шелохнется, никакого движения нет, будто и не речка вовсе.
— А дальше как? — Я огляделся по сторонам, выискивая глазами хоть что-то похожее на мост. — На тот берег надо.
— Не знаю. — Голос у Лушки дрожал. — Даже стоять рядом плохо. Возвращаться надо, благородие. Не пускает Яга. Не хочет…
— Да мало ли чего она там не хочет! — нахмурился я. — Мертвая вода, не мертвая — тут идти всего ничего.
Подумаешь, кладбище. Под текинскими пулями в Закаспии пострашнее было, да и с волколаками я дрался, и тоже уцелел как-то. А тут что — воды по колено, не речка, а одно название. Холодная, ясное дело, ну так и я ж не сахарный… Ботинки жалко разве что, но им после Разлива хуже уже не станет.
Я выдохнул — и шагнул в воду.
— Благородие, стой! Совсем с ума сошел⁈
Лушка замерла с вытянутой рукой. И смотрела — только не на реку и даже не на избу на том берегу, а на меня, а глаза у нее становились все круглее. Словно… нет, не черта увидела — этим ее точно не напугаешь — а самого барона Штиглица, не меньше.
— Чего таращишься? Пошли! — Я потянулся к ней. — Давай-ка на руки прыгай — донесу. Даже подол не замочишь.
Я, конечно, не Тойво, но и в Лушке весу всего ничего. Она помедлила, нахмурилась — но потом все-таки шагнула. Будто упала мне в руки, а я подхватил ее, развернулся и пошел. Легко, не стараясь даже, разве что ботинки вязли, и хрустело под ними на каждом шагу.
Что хрустело — даже думать не хотелось.
Видимо, оттого Лушка и дергалась. Нести не мешала, однако будто нарочно держалась подальше, глядя исподлобья. Но когда я забрался в воду по пояс, и река лизнула подол — ойкнула, прижалась и вцепилась мне в шею обеими руками.
— Вот так бы сразу, — улыбнулся я. — Не бойся, не уроню.
Сам вниз даже не смотрел — незачем. Шел на ощупь, и через десяток шагов вода отступила, уходя вниз, а потом сменилась грязью и травой. Я на всякий случай пронес еще немного — и только потом осторожно поставил Лушку обратно на землю.