Мы сели за дальний стол, подальше от стойки, и я заказала практиканту самый скучный документ, какой можно потребовать, чтобы к нам потеряли интерес: годовую подшивку городских распоряжений. Кайрен смотрел, как я листаю. Читать он умел, но в архивной топографии терялся, как я потерялась бы на его дороге.
— Ищи не то, что написано, — сказал он вполголоса. — Ищи, что переписано. Город аккуратен, но он торопится, а спешка оставляет швы.
Я и без него знала, как искать швы. Всю жизнь только этим и занималась. Другие чернила, исправленная дата, неверная печать, чужой почерк, появившаяся строка, документ, которого минуту назад не было. Разница была лишь в том, что раньше я думала, будто ловлю чью-то ошибку. Теперь понимала, что ловлю чью-то волю.
Мы просидели почти два часа, и город дважды поправил себя у меня на глазах.
Первый раз случился у электронного табло на входе в зал, где крутились городские объявления: даты приёма, режим работы, анонс какой-то ярмарки. Я как раз подняла голову дать глазам отдых и увидела, как дата на табло дрогнула: «12-го» подёрнулось рябью, поплыло и застыло заново: «19-го». Никто не трогал табло, не было сбоя картинки. Просто вчерашняя правда тихо стала сегодняшней. Двое студентов у стойки переписали новую дату в телефоны, не заметив, что переписывают её поверх старой в собственной памяти.
— Ты видела, — сказал Кайрен. Не спросил.
— Дату. Была двенадцатого, стала девятнадцатого.
Он чуть кивнул, будто отметил что-то про себя.
— Хорошо. Значит, тебя он ещё не сгладил. Пока ты видишь швы, ты ему опасна.
Во второй раз было хуже.
Я перевернула страницу подшивки и почувствовала, как ночь начинает выцветать. Не память о карте, не имя, которое я держала намертво, а именно эта, сегодняшняя ночь: зачем я сижу в углу читального зала над скучной подшивкой, с кем говорю вполголоса, почему рядом пустой стул, на котором будто кто-то есть. Мысли поехали вбок, ровно, без боли, как санки по накатанному: «ты устала», «ты приехала проверить фонды», «тут никого нет». Зал качнулся и стал слишком обыкновенным.
Я схватилась за край стола и не нашла его. Рука скользнула дальше, и пальцы сомкнулись на чужом запястье. На горячей коже, пересечённой старыми рубцами.
— Держи, — тихо сказал Кайрен. Он не отнял руку. — Смотри на меня. Как меня зовут?
— Кайрен Мор, — выговорила я, и склон под санками выровнялся. Зал встал на место, обычный, но уже не пустой. Я поняла, что мёртвой хваткой вцепилась в его запястье, что костяшки побелели, и что отпускать пока страшно.
— Так лучше, — сказал он.
— Что это было?
— Он попробовал сгладить не воспоминание, а тебя. Убрать не событие, а то, что ты в нём есть. Это труднее и потому медленнее. У тебя есть пара секунд, чтобы зацепиться.
— За что цепляться, когда рядом нет вашего запястья?
— За что угодно, чего он не трогал. За боль. За имя. За вырезанные буквы. — Он посмотрел на мои пальцы, сомкнутые на его руке, и не стал их снимать. — Прикосновение просто быстрее. Меня он переписать не может. Держась за меня, ты держишься за то, чего он не касался.
Я разжала руку медленно, как разжимают затёкшие пальцы. На его запястье остались бледные полумесяцы от моих ногтей, рядом со старым знаком Астэра: круг и четыре дороги. Я смотрела на этот знак, на свежие следы поверх старых ожогов, и думала, что за одну ночь и одно утро прикосновение к незнакомому мужчине стало для меня не дерзостью и не близостью, а способом остаться собой. Мне это не нравилось. И я знала, что сделаю так снова.
— Нам нужно место, куда он не дотягивается, — сказала я, чтобы не молчать. — Где можно хранить то, что нельзя переписать.
— Такое место есть, — ответил Кайрен. — Ты сама в нём ночью стояла.
— Нижнее хранилище.
— Не всё. Только то, что глубже печати. Твой отец не зря спрятал карту именно там.
Я закрыла подшивку. В дальнем конце зала Ровен снова прошла вдоль шкафов, скользнула по мне взглядом и отвернулась, довольная тем, что видит: уставшую сотрудницу над скучной папкой, одну, без собеседника. Часовой на посту.
— Значит, мне нужен повод спуститься туда, куда меня не пускают, — сказала я. — И ключ, которого у Ровен якобы нет.
— У тебя есть кое-что получше ключа. — Кайрен едва заметно кивнул на мой карман, где лежала карточка. — Город, который однажды тебя посчитал. Он тебе кое-чем обязан.
Я не ответила. За высокими окнами читального зала жил своим утром обычный город, с пробками, рекламой, спешащими людьми, и впервые за сутки его привычность показалась мне не уютом, а очень аккуратно застеленной кроватью в комнате, из которой кого-то вынесли.
Глава 4. Две версии
Глава 4. Две версии
Предлог нашёлся к полудню, и, как всё удобное в те дни, он мне не понравился.
Семейные описи Эйфенов не относились к закрытым фондам целиком. Часть их по уставу выдавалась прямым наследникам под расписку, в читальном зале, под присмотром: родословные, купчие на дом, старые дарственные. Я была прямой наследницей. Мне не требовался ни ключ Ровен, ни разрешение Совета. Достаточно было заполнить требование, подписать его собственной фамилией и подождать, пока помощник поднимет короб из хранилища второго уровня. Нижний фонд был закрыт. Но семейный сектор Эйфенов начинался ещё на втором этаже, над печатью, и туда меня пускало моё же имя.
— Слишком легко, — сказала я Кайрену, пока мы ждали короб.
— Ты подозреваешь ловушку в том, что тебе разрешают читать о собственной семье?
— Я подозреваю ловушку в том, что госпожа Ровен закрыла нижний фонд «до проверки», но не тронула сектор, из которого при желании можно вытащить половину той же правды. Либо она не считает эти бумаги опасными. Либо очень хочет, чтобы я нашла в них что-то определённое.
— Или она не всё держит в руках, — сказал Кайрен. — Даже часовой не видит всей стены.
Короб принёс новый помощник, тот самый, что недавно перепутал порядок карточек в каталоге. Он водрузил тяжёлый ящик на стол, козырнул мне с преувеличенной услужливостью человека, который знает, что провинился, и удалился. Я расписалась в формуляре, отметила время и открыла крышку.
Внутри лежала опрятная, знакомая история. Родословная Эйфенов, выведенная в три столбца аккуратным писарским почерком, восходила к позапрошлому веку, к тем временам, когда особняк ещё был жилым домом, а не архивом. Купчая с городской печатью. Дарственная, по которой семья передала здание Вельрону под хранилище «в вечное пользование, с сохранением за родом права доступа». Несколько сшитых тетрадей с описью имущества. Всё чисто, всё в порядке, всё подтверждало то, что я знала о себе с детства: старая, уважаемая архивная семья, отдавшая городу свой дом и своих людей.
Я читала это и чувствовала, как во мне поднимается то же тошнотворное узнавание, что утром на кухне. Слишком чисто. В настоящих семейных описях всегда есть заусенцы: спорное наследство, вычеркнутый и вписанный обратно родственник, пятно от вина на купчей, приписка на полях, сделанная чьей-то раздражённой рукой. Здесь заусенцев не было. История Эйфенов была выглажена, как объявление о переносе ярмарки, до состояния, в котором не за что зацепиться.
— Дай мне что-нибудь старое, — сказал Кайрен. — То, что писали давно и много раз перекладывали.
Я подала ему нижнюю тетрадь описи, самую ветхую, с распухшим от сырости корешком. Он не читал её. Он держал её в обожжённых ладонях, склонив голову, будто прислушивался. Я уже видела это движение: так он держал вчерашнюю карту, прежде чем она ожила.
— Здесь есть слой под слоем, — сказал он. — Как на твоей карточке. Только город заклеил не бумагой. Он заклеил памятью.
— Бумагу можно расслоить лопаткой. А память?
— А память расслаивают противоречием. Двумя версиями сразу. Город умеет держать в человеке только одну. Если подсунуть ему вторую и не дать выбрать, шов проступает.
Я развернула родословную на столе и стала читать вслух, тихо, ведя пальцем по строкам, не столько для Кайрена, сколько для себя, потому что произнесённое вслух держалось у меня в голове крепче написанного. Прадед. Прабабка. Дед, старший архивариус, прослуживший сорок лет. Его сыновья. Мой отец в нижнем столбце: имя, даты, приписка «старший хранитель». Ниже стояла я.