Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мой кабинет встречает меня крошками от сушек на столе и живым кактусом. Я протираю стол спиртом дважды. На всякий случай.

Первым в восемь заходит Рома Малыш и ставит передо мной картонный стакан.

— Это вам, доктор, — говорит он торжественно. — Моя единственная чашка за сегодня. Отдаю. Цените.

Я ценю. Кофе отвратительный, сладкий до приторности, но я выпиваю его до дна, пока Малыш смотрит на меня с таким видом, будто отдал почку.

Вечером Марат встречает меня у клиники. За руль он теперь не садится, я запретила, так что стоит он у такси и выглядит так, будто собрался сообщить мне диагноз.

— Мама зовёт на ужин, — говорит он. — В субботу. Сказала, если я тебя не привезу, она приедет сама. С чак-чаком.

— Это угроза?

— Это предупреждение. Угроза будет, если ты откажешься.

Всю пятницу я пеку медовик. Последний раз я пекла его десять лет назад, ещё в ординатуре, и с тех пор, как выясняется, ничему не научилась. Коржи у меня то подгорают, то рвутся, крем течёт, Йод сидит на холодильнике и смотрит на всё это с глубоким сочувствием. К ночи медовик оседает набок, как пьяный. Я ставлю его в холодильник и решаю, что за ночь он, может быть, одумается.

Он не одумывается.

Пятый этаж без лифта. Марат несёт медовик, я несу себя, и к четвёртому этажу мне уже хочется лечь на ступеньки и вызвать скорую. На коричневой дерматиновой двери кто-то нацарапал ключом «БАРС». Я трогаю буквы пальцем, и у меня почему-то сжимается горло.

Дверь открывает маленькая женщина с мукой на щеке.

— Гульнара Ильдаровна, — говорит она и внимательно оглядывает меня с головы до ног. — Можно просто тётя Гуля. Ой, худая-то какая! Марат, ты её не кормишь?

— Мам, она врач, она сама кого хочешь накормит.

— Чем? Таблетками? — Тётя Гуля забирает у Марата медовик и заглядывает под крышку.

— Это медовик, я его всю ночь пекла, — зачем-то оправдываюсь я. — Он немного осел.

— Ничего. Главное, что своими руками.

Квартира крошечная, две комнаты и кухня. На стене ковёр с оленями. На серванте за стеклом медали, грамоты и фотография: мальчишка лет семи в шортах и в боксёрских перчатках размером с собственную голову смотрит в объектив ужасно серьёзно. Маратик. Я не могу оторвать от него глаз.

Стол на кухне накрыт так, будто ждали роту солдат. Эчпочмаки, румяные треугольники с дырочкой сверху. Чак-чак горкой. Чай с чабрецом в чашках с золотой каёмкой.

— Мясо для эчпочмаков никогда через мясорубку не крути, — говорит тётя Гуля и подкладывает мне на тарелку третий. — Только ножом, мелко-мелко. И в каждый, пока печётся, ложку бульона через дырочку. Тогда сочные будут. Ешь, ешь.

Я ем. Я ем так, как не ела со студенчества, а тётя Гуля смотрит на меня с удовольствием и расспрашивает обо всём сразу: где я выросла, почему пошла в медицину, сколько получаю и почему так мало, когда у меня последний раз был отпуск. Марат под столом держит меня за колено, и большой палец у него снова выводит круги, медленно, туда и обратно, отчего я давлюсь чаем.

Потом тётя Гуля режет мой медовик. Он разваливается на тарелке, как старый сугроб. Она пробует кусочек, долго жуёт и выносит вердикт:

— Сыроват. Но с душой.

— Мам, — говорит Марат.

— А что «мам»? Я правду говорю. Я же не сказала, что невкусно.

Под конец она вдруг становится серьёзной и смотрит на меня через стол.

— Вера, а глаз у него пройдёт?

— Скорее всего, да, — говорю я.— Через несколько месяцев. Мы будем смотреть каждый месяц.

— Ну вот, — кивает тётя Гуля, будто это решает всё на свете. — А он мне тут про баню.

В десятом часу она поднимается, снимает фартук и надевает пальто.

— Я к Розе на четвёртый этаж, — объявляет она. — У неё сериал до часу ночи и кошка рожает. Без меня никак. А вы оставайтесь, куда на ночь глядя. Бельё чистое в шкафу, постелите себе у Марата.

И уходит, прежде чем я успеваю открыть рот. Дверь хлопает. Я сижу красная до ушей и смотрю в чашку с чабрецом.

— Кошка правда рожает? — спрашиваю я.

— У Розы нет кошки, — говорит Марат. — У Розы есть только сериалы и попугай.

«У Марата» — это узкий старый диван в углу за сервантом, под ковром с оленями. Над диваном на гвоздиках висят его детские медали, и, когда Марат садится, они тихо звякают.

— Я на этом диване до восемнадцати лет спал, — говорит он. — Ноги уже тогда свешивались.

Я сажусь рядом, и диван под нами скрипит так, что, наверное, слышно на четвёртом этаже. Мы смотрим друг на друга и начинаем смеяться. Смеёмся долго, до слёз, уткнувшись друг в друга, а потом Марат перестаёт смеяться и снимает с меня кофту.

Здесь всё по-другому. Не так, как в зале и не так, как в моей ванной. Тихо и медленно, будто мы боимся спугнуть что-то, что здесь живёт. Он целует меня под оленями, под своими медалями, на диване, где вырос, и я чувствую каждое прикосновение кожей, каждое отдельно: его губы на моём плече, его ладонь на моём бедре, его дыхание у меня на шее. Диван скрипит при каждом движении, и мы замираем, и снова смеёмся шёпотом, и снова замираем, уже не от смеха.

Мне вдруг до слёз хочется, чтобы этот мальчишка с фотографии на серванте знал, что всё у него будет хорошо. Что его однажды не допустят, и это будет лучшее, что с ним случилось.

Я притягиваю Марата к себе и больше ни о чём не думаю. Есть только он, его тяжёлое горячее тело, медали, которые звякают над головой, и тёплая волна, которая поднимается во мне медленно, долго, а потом накрывает целиком, так, что я кусаю его плечо, чтобы не закричать на весь подъезд. Марат зарывается лицом мне в волосы и шепчет моё имя, хрипло и тихо, будто это секрет.

Мы засыпаем вдвоём на диване, рассчитанном на одного подростка. Мои ноги у него на коленях, его рука свешивается на пол. Неудобно до ужаса, но лучше мне не спалось никогда.

Утром нас будит запах блинов.

Тётя Гуля стоит у плиты в фартуке, бодрая и свежая, будто не просидела у Розы полночи. Я выползаю на кухню в Маратовой футболке, потому что свою кофту так и не нашла, и мечтаю провалиться сквозь пол.

— Садись, Верочка, ешь, пока горячие, — тётя Гуля ставит передо мной тарелку и между делом добавляет: — Маратик, у Розы потолок тонкий. Но она, слава богу, глуховатая.

Я роняю блин в варенье.

Марат стоит на балконе с кружкой чая. Я выхожу к нему, всё ещё красная, и он молча обнимает меня одной рукой, укутывая в свою куртку. Во дворе мальчишки гоняют мяч, где-то лает собака, и пахнет первым морозом.

— Через полгода ты меня посмотришь, — говорит он. — По-настоящему, как тогда, с ручкой. Если ручка будет одна, я выйду на Кувалду. Если две — значит, не судьба. Буду тренировать мелких у Семёныча и есть его мандарины.

— Будет одна, — говорю я. — Обещаю. То есть нет, не обещаю, я врач, врачи ничего не обещают. Но будет одна.

Он смеётся, целует меня в макушку, и мы стоим на этом крошечном балконе, пока у нас за спиной тётя Гуля не стучит в стекло половником и не кричит, что блины стынут.

Эпилог

Эпилог

Полгода я тренирую мелких у Семёныча и ем его мандарины. Мелкие слушаются меня с полуслова, но не потому, что я такой хороший тренер. Они все видели в интернете, как я целую врача в прямом эфире, а для десятилетних пацанов это круче любого пояса. На каждой тренировке кто-нибудь обязательно спрашивает, когда свадьба, и Семёныч ржёт так, что давится мандарином.

Вера с Йодом ещё зимой перебрались ко мне. У меня хотя бы душ, под которым не надо пригибаться, а у Веры в ванной я помещаюсь только по частям, и штанга с рыбками после того раза держится на честном слове. Йод первым делом занял мою спортивную сумку и спит теперь только на ней, а меня в собственной квартире считает чем-то вроде приложения к сумке. Каждое утро, пока Вера спит, я смотрю налево, на шкаф, не поворачивая головы. Шкаф двоится всё меньше. В последний месяц мне кажется, что не двоится совсем. Но с «кажется» в клетку не пускают.

11
{"b":"980432","o":1}