Это настолько мерзко, что у меня на секунду пропадает голос. Потому что со стороны всё именно так и выглядит. Фотография не врёт. Врёт всё, что Крылов к ней прицепил.
— Барсукова я не допустила днём, по медицинским показаниям, — говорю я. — У него парез отводящего нерва, это видно без всякого МРТ, достаточно попросить его посмотреть налево. А вечером Вадим звонил мне и предлагал море за счёт лиги, если я передумаю.
Крылов даже бровью не ведёт.
— Звонил, отрицать не буду, — говорит он Сомову. — Поблагодарить хотел. А про море — это уже фантазии. У вас есть запись, Вера Николаевна?
Записи у меня нет. Есть только я, мои красные уши и водолазка, скрывающая засос.
Сомов долго молчит и трёт лысину.
— Вера Николаевна, я вас брал под слово Аркадича, — говорит он наконец, и видно, что ему неприятно. — Человек вы толковый, спору нет. Но вы на испытательном сроке, а тут конфликт интересов. Вы отстранены до конца служебной проверки. Барсукова пересмотрит Олег Игоревич Тарасов, он пока и остальных ваших бойцов примет.
Мужчина с сушками сочувственно мне кивает, как продавец на рынке. Про Тарасова я слышала. Говорят, однажды он допустил к бою парня в гипсе, потому что гипс был «уже почти снят».
— Он допустит Барсукова, — говорю я Сомову. — Вы же понимаете. Марат выйдет в клетку и пропустит удар слева, которого просто не увидит.
— Ну что вы, Верочка, — Тарасов хрустит сушкой. — Я посмотрю очень внимательно.
Не посмотрит. Он всё уже подписал у себя в голове, ещё до того, как я вошла.
Я встаю. Ноги ватные, но держат.
— Если с ним что-то случится в клетке, Геннадий Борисович, это будет на вас.
И выхожу, пока у меня не задрожал голос.
Катя ловит меня у лестницы с красными глазами. Я обнимаю её, хотя должна бы злиться, и говорю, что она ни в чём не виновата. Так оно и есть. Виновата тут только я, и, если честно, ни о чём не жалею.
На парковке моя красная машинка, которая утром завелась с первого раза, чихает и умирает. Конечно. Я сижу, вцепившись в руль, и наконец реву. Громко, некрасиво, с соплями, как не ревела уже два года. От злости бью ладонью по рулю, попадаю в сигнал, и машинка жалобно гудит на всю парковку. Двое парней с автомойки напротив оборачиваются ко мне с пеной в руках. Я машу им, что всё нормально, и реву дальше.
Телефон звонит, когда в бардачке заканчиваются салфетки. Марат.
— Вер, я вышел от невролога, — голос у него непривычно тихий. — Опухоли нет, кровоизлияния нет. Парез отводящего нерва, всё как ты сказала. Говорит, через несколько месяцев, скорее всего, восстановится. Но драться сейчас нельзя.
Я закрываю глаза. Несколько месяцев — это не навсегда. Камень, который я сутки носила в груди, становится чуть легче.
— Это хорошая новость, — говорю я, и голос предательски хлюпает.
— Ты плачешь. Что случилось?
Я рассказываю. Про фотографию, про «девушка увлеклась», про Тарасова с сушками. Чем дальше я говорю, тем тише становится в трубке, и эта тишина пугает меня больше, чем его крик.
— Я сейчас поеду к Крылову, — наконец очень ровно говорит он.
— Не надо! Марат, послушай меня. Если ты ему врежешь, тебя снимут с боя, а меня уже не отстранят, а выгонят, и в спорте я больше работать не буду. Им только этого и надо.
— И что ты предлагаешь? Утереться?
— Не давать им повода. — Дальше говорить очень трудно, и мне приходится сделать вдох. — Не приезжай ко мне. Не звони пока. Пусть закончится проверка, а там посмотрим. Пожалуйста.
В трубке так долго тихо, что я проверяю, не сел ли телефон.
— Я тебя услышал, — говорит он и отключается.
Я смотрю на погасший экран и понимаю, что «я тебя услышал» — это совсем не «хорошо».
Домой меня везёт таксист, который всю дорогу рассказывает про свою язву, и я впервые в жизни не даю ему ни одного медицинского совета.
Вечер тянется бесконечно. Я кормлю Йода, сама не ем, перемываю чистые чашки и в итоге надеваю футболку Марата, потому что больше не могу на неё смотреть. Она мне почти до колен и пахнет им так, что я сижу на подоконнике, обхватив себя руками, и вспоминаю всё сразу. Его ладони на моих ледяных ступнях. Его губы на моей шее. Как он держал свой вес на локтях, будто боялся меня сломать.
В одиннадцатом часу я поднимаю глаза от чашки и вижу его.
Под грибком на детской площадке, сложившись втрое на лавочке для детсадовцев, сидит Марат. В той самой куртке, с пакетом мандаринов на коленях. Сидит и смотрит на моё окно.
Сердце у меня ухает куда-то вниз. Я хватаю телефон и набираю быстрое СМС:
«Я же просила».
Ответ приходит почти сразу.
«Ты просила не приезжать к тебе. Я и не приехал. Я сижу на детской площадке. Это общественное место, доктор».
Я смеюсь и реву одновременно, прижимая телефон к груди. Он видит меня в окне, поднимает мандарин, как бокал, и салютует. Я прикладываю ладонь к холодному стеклу. Всё во мне хочет сбежать вниз прямо так, босиком, в его футболке, и пусть катятся к чёрту и Крылов, и Сомов, и их фотографии.
Я не спускаюсь. Ничего труднее за весь этот бесконечный день я не делала.
Телефон снова вибрирует.
«Тарасов вызвал меня на переосмотр. Завтра в девять. Сказал, формальность».
Пальцы сами набирают:«Не ходи». Я долго смотрю на эти два слова и стираю их. Я больше не его врач. Я теперь вообще никто, кто может ему что-то запретить.
В час ночи я нарочно гашу свет, чтобы он пошёл спать. Через десять минут грибок пустеет.
На лавочке остаётся только аккуратная горка мандариновых корок…
Глава 7
Глава 7
В час ночи у неё в окне гаснет свет.
Я сижу под грибком ещё минут десять и смотрю на тёмное стекло. Спать она не легла, это я знаю точно. Она выключила свет для меня, чтобы я наконец убрался домой и выспался.
Я складываю мандариновые корки на лавочке аккуратной горкой, как Семёныч, и ухожу.
Утром Тарасов смотрит меня ровно пять минут. Я засекаю по часам над его головой.
Сидит он в Верином кабинете. За её столом, на её стуле, и крошит сушки на её бумаги. Кактус в кружке с отбитой ручкой стоит там же, на подоконнике, и выглядит ещё грустнее, чем при ней.
Минута уходит на то, чтобы Тарасов нашёл мою карту. Ещё минута — на давление. Тонометр у него старый, с треснувшей грушей, и пока он её качает, сушка у него во рту хрустит в такт.
— Жалобы есть? — спрашивает он, не поднимая головы.
— Никаких. Хоть сейчас в клетку.
Вру я легко, как дышу. Только впервые в жизни мне от этого противно.
— Голова не болит? Не тошнит? Ну и славно. Посмотрите на меня.
Я смотрю. Прямо, как любит Денис, без всяких «налево». Тарасов кивает так, будто увидел во мне что-то очень важное, и берёт ручку. Только не для того, чтобы водить ею у меня перед глазами. Чтобы расписаться.
«Допущен».
Одно слово и синяя печать лиги. Пять лет подвалов, гречки и сломанного носа — и закорючка человека, который за пять минут ни разу не попросил меня посмотреть влево.
Я держу эту бумажку и жду, что меня сейчас накроет счастьем. Не накрывает. Я смотрю на кушетку, на которой позавчера сидел с коленями возле ушей, и вспоминаю колпачок Вериной ручки и её «Сколько ручек?».
В коридоре меня ловит Крылов и хлопает по плечу так, будто это он сейчас выиграл пояс.
— Вот видишь, Барсик, а ты переживал! Всё решаемо. Денис, снимай! Наш чемпион допущен!
Денис наводит на меня телефон, и я улыбаюсь в камеру той самой улыбкой, которая безотказно работает на журналистках. К обеду видео разлетается по всем пабликам. Кувалда пишет под ним: «Ну наконец-то. Не терпится уложить».
Семёнычу я позвонил ещё вчера, прямо из больничного коридора, когда вышел от невролога. Рассказал всё: про глаз, про бой, про то, как четыре месяца прятал это даже от него. Он молчал так долго, что я решил, связь оборвалась. Потом сказал: «Дурак ты, Марат», и бросил трубку.
Вечером он встречает меня в зале с таким лицом, что даже мелкие, которые после тренировки не разошлись, потому что «Барс будет спарринговать», перестают пинать грушу.