— Денис, — говорит он и зачем-то протягивает мне руку. — Медиаотдел. Вы меня тогда выставили, помните? Правильно, кстати, сделали.
Он садится на скамейку и долго не может попасть пальцем в нужный файл. Руки у него трясутся.
— Утром я снимал Барса у Тарасова, — говорит он, не поднимая глаз. — Крылов потом отправил меня за кофе, а телефон остался на подоконнике, на штативе. Я забыл выключить запись. Нашёл её только вечером, когда монтировал.
Он поворачивает к нам экран.
В кадре крупно мой кактус. Мой грустный кактус в кружке с отбитой ручкой, а за ним, чуть размытые, мой стол, Тарасов в своём поло и Крылов. У меня противно сжимается в груди. Это мой кабинет, и в нём сейчас происходит что-то мерзкое.
Крылов кладёт на стол конверт.
«Держи, Олежа. Как договаривались».
«Вадик, он же у тебя налево не видит, — Тарасов шуршит конвертом, заглядывает внутрь. — Я не слепой. Если его в клетке...»
«Ты подписал, что видит. Значит, видит. Мне не нужен чемпион, мне нужен бой. Кувалда уложит его во втором раунде, зал будет орать, а на реванше соберём ещё больше».
«А Соболева? Она же шум поднимет».
«Кто её послушает? Отстранённая докторша, которая спит с пациентом. Проверку закроем по статье, чтобы её больше ни в одну лигу не взяли. Сомову тоже эфир нужен, подпишет».
Потом Тарасов долго хрустит сушкой, и запись кончается.
В зале тихо. Слышно, как в раздевалке капает душ.
«Спит с пациентом». Я смотрю на свои руки и чувствую, как горит лицо. Мне стыдно, хотя стыдиться тут должна совсем не я. И одновременно мне так страшно и так зло, что хочется разбить что-нибудь тяжёлое.
Марат стоит рядом белый, как простыня на моей кушетке. Желваки на скулах ходят так, что синяк от Малыша дёргается вместе с ними.
— Я его убью, — говорит он очень спокойно.
Вот это спокойствие пугает меня больше всего. Я хватаю его за руку обеими руками, как будто могу удержать.
— Не убьёшь. Ты его посадишь. Это взятка, Марат, и это подлог в медицинском документе. С этой записью в федерацию...
Марат не отвечает. Он смотрит на экран, где застыл мой кактус, и молчит, и я вижу, что он сейчас думает о чём-то своём. О чём-то таком, о чём не собирается мне рассказывать.
— Мне за это голову оторвут, — тихо говорит Денис. — Но я сегодня видел, как ты упал, Барс. Я вообще-то контент снимаю, а не похороны.
— Скинь мне, — говорю я. — Мне и больше никому.
— Барсу я всё отправил, пока ехал. И себе в облако закинул, и брату на флешку. Я не дурак, Вера Николаевна. — Он поднимается, поправляет кепку и уже у двери оборачивается. — И это... У вас футболка наизнанку.
Дверь за ним закрывается. Марат смотрит на меня, на бирку у меня под подбородком и впервые за весь этот кошмар улыбается.
— Поехали к тебе.
— А фотографии? Серая машина?
— Пусть хоть кино снимают, — он выключает прожекторы и снимает с гвоздика ключи. — Им недолго осталось.
Что это значит, он так и не объясняет.
Всю дорогу в такси он молчит. Только держит ладонь у меня на колене и большим пальцем выводит круги по джинсам, медленно, туда и обратно, и к моему подъезду я уже не помню ни про Крылова, ни про серую машину. Её, кстати, у подъезда нет. Или я её просто не замечаю.
Дома Йод встречает нас у порога, обнюхивает Марата, чихает и уходит с оскорблённым видом.
— В душ, — говорю я самым строгим голосом, какой у меня остался. — От тебя пахнет, как от всего зала сразу.
— Только с врачом, — отвечает он и стягивает с меня свою же футболку прямо в прихожей. Наизнанку, как была.
Ванна у меня крошечная, с синей шторкой в рыбках, и Марат в неё не помещается совсем. Он стоит под душем, пригнув голову, и вода разбивается о его плечи и летит брызгами во все стороны. Я залезаю к нему, и места не остаётся ни для чего, кроме нас двоих и пара.
Горячая вода после холодных матов такая, что у меня подгибаются колени. Я закрываю глаза. Марат выдавливает на ладонь мой гель с зелёным яблоком и начинает меня мыть. Медленно, будто у нас впереди вся ночь, хотя она у нас и правда вся впереди. Плечи. Шею, осторожно, там, где засос. Грудь. Живот. Его ладони огромные и шершавые, костяшки сбиты, а трогает он меня так бережно, что у меня щиплет в глазах, и хорошо, что под душем этого не видно.
Потом я забираю у него гель и делаю то же самое. Веду пеной по его груди, по шраму под ключицей, по каждому кубику, считаю их пальцами, как пульс, и сбиваюсь на четвёртом. Он перестаёт дышать. Я чувствую это ладонью и улыбаюсь, потому что впервые за этот бесконечный день хоть что-то здесь решаю я.
Он хочет развернуться, задевает локтем шторку, и вся штанга вместе с рыбками с грохотом падает нам на головы. Йод, который, оказывается, всё это время сидел на стиральной машине, слетает с неё с таким воплем, будто его облили.
Мы стоим под водой, замотанные в шторку, и смеёмся до икоты. А потом Марат выпутывает меня из рыбок, и смеяться мне больше не хочется.
Он поднимает меня, как в прихожей, будто я ничего не вешу. Я обхватываю его ногами, спиной упираюсь в кафель. Кафель ледяной, я вздрагиваю, и Марат тут же подставляет ладонь между моим затылком и стеной. Даже сейчас он про это помнит.
В зале всё было быстро, жадно, на злости и на страхе. А сейчас он никуда не торопится. Целует меня медленно и глубоко, и когда между нами больше ничего не остаётся, даже воды, у меня внутри всё плавится. Горячая волна поднимается откуда-то из-под рёбер и заливает меня целиком, от кончиков пальцев до затылка, который лежит в его ладони. Я цепляюсь за его мокрые плечи, слышу своё имя у самого уха и сама зову его, громко, на всю ванную, и мне впервые в жизни совершенно всё равно, что подумают соседи.
Потом он заворачивает меня в полотенце, такое маленькое, что на нём оно выглядело бы салфеткой, и несёт в комнату.
Я лежу у него на груди, и с моих волос капает ему на кожу.
— Расскажи мне про маму, — говорю я. — Ты тогда сказал, что она так и останется в своей хрущёвке.
Он долго молчит. Потом рассказывает. Как мама двадцать лет работала поваром в школьной столовой и приносила ему котлеты в банке из-под майонеза. Как отец ушёл, когда Марату было семь, и они остались вдвоём в однушке на пятом этаже. Как каждое лето на месяц отключали горячую воду, и мама грела её в тазу на плите. И как в двенадцать лет он, сопливый и злой, пообещал ей дом с баней, где горячая вода будет всегда.
— Она до сих пор про эту баню вспоминает, — говорит он. — Смеётся. А я каждый раз думаю: ещё один бой, ещё чуть-чуть.
Я молчу. Теперь я понимаю, почему он не отвечает мне про бой. Не может он просто взять и сказать маме, что бани не будет.
Я целую его туда, где под рёбрами стучит сердце, и больше ни о чём не спрашиваю.
Просыпаюсь я в десять, впервые за много лет без будильника. Отстранённым врачам он ни к чему.
Марата рядом нет. На кухне пахнет кофе, на плите стоит турка, в раковине спит Йод. На столе под перевёрнутой тарелкой меня ждёт яичница, уже холодная, зато с кривым сердечком из кетчупа. Боец, который ломает людям носы, нарисовал мне сердечко кетчупом. А на холодильнике, под магнитом с Эльбрусом, опять салфетка.
«Сегодня в семь пресс-конференция перед боем. Приходи, я договорился, тебя пустят. И надень что-нибудь кроме моей футболки. Твой допущенный».
Я перечитываю последнее слово, и у меня холодеет внутри. Раньше он подписывался «недопущенный».
Глава 9
Глава 9
Утром, прежде чем ехать на пресс-конференцию, я еду к маме.
Пятый этаж без лифта, дверь в коричневом дерматине. На нём я в восьмом классе нацарапал ключом «БАРС» и получил за это полотенцем так, что запомнил на всю жизнь.
Мама открывает в фартуке, с мукой на щеке. В квартире пахнет топлёным маслом и мёдом, значит, она опять жарит чак-чак, хотя никакого праздника нет. Праздник у мамы — это когда я приезжаю.
— Ты чего с утра? — она сразу видит синяк у меня на скуле и поджимает губы. — Опять кто-то приложил?