— А я не снимаю учреждение, — сказал Аркадий Сергеевич. — Я фиксирую факт нахождения животного четвёртого уровня в помещении, где разрешена работа со вторым.
Щёлкнуло дважды. Бык и рамка на стене.
Телефон он убрал во внутренний карман и застегнул пуговицу.
— Благодарю, — сказал он. — Это всё, что мне сегодня требовалось. До четверга.
Он повернулся к двери.
Пуховик бесшумно встал с пледа, вышел на середину прохода между стойкой и дверью и перекрыв его остановился. Головы он не поднимал и не рычал. Он просто стоял и не пропускал.
Аркадий Сергеевич остановился.
Улыбка у него никуда не делась, но правая рука с папкой пошла вверх, к груди.
Я посмотрел на барса.
«Пусти».
«…он пахнет неправильно…»
«Пусти. Он пришёл за бумагами, а не за нами».
Пуховик подержал ещё мгновение и отошёл в сторону.
Дверь закрылась.
За окном заскрипело и запищало, во двор сдавал фургон, приехали за быком.
Часы показывали шестнадцать пятьдесят пять.
Я стоял и складывал в голове то, что будет лежать у Комаровой в четверг. Жалоба владельца, поданная на день позже, чем она назначила проверку. Карантин, кончавшийся накануне. Две фотографии, на которых бык и рамка. По отдельности всё это разбирается за десять минут, а вместе оно ложится в акт и выглядит как система.
Мало мне было проблем, теперь ещё и этот.
Ладно.
Я обернулся.
Гадицкий стоял у своего чемодана и всё ещё держал в руке блокнот, а на стойке рядом с ним светился экраном невыключенный прибор, в памяти которого лежала двадцать первая эфирограмма за сегодня. Нюшина.
Теперь надо было разобраться с ней.
Глава 10
— Саня, — бросил я. — Выйди к перевозчикам. Скажи, десять минут, зверь поднимается сам, не давать тянуть. Если кто-нибудь возьмётся за недоуздок раньше срока, зови меня.
— Понял, — сказал он.
Ксюша сидела на корточках у бычьей головы, ее ладонь была на шее. Титан уже подобрал под себя обе задние ноги и водил ушами, вставать ему оставалось минуты три, не больше. Гадицкий стоял у стойки, придерживая чемодан за ручку, и смотрел на быка.
— Вениамин Сергеевич. На минуту.
Я закрыл за ним дверь в ординаторской и проверил, плотно ли она встала.
— Я что-то сделал не так? — насторожился он.
— Вы всё сделали так. Просто разговор не для холла.
Он сел, пристроил чемодан к ножке стола и стал ждать, а я в который раз за день пересчитал всё, что знал про этого человека.
За шесть часов он увидел в моей клинике достаточно, чтобы сделать себе карьеру или нас закрыть. Тяжеловоз четвёртого уровня посреди холла, при лицензии пет-пункта. Барс того же уровня на пледе у входа. Дверь в конце коридора, к которой его не пустили. Метод, которого нет ни в одной таблице его института. Свинья с тремя параллельными стволами в проходе. Любого из этих пунктов хватило бы на служебную записку, а всех вместе, на статью в отраслевом журнале с моей фамилией в качестве примера того, как не надо.
И ни одного из них он не стал разматывать. Про дверь не спросил ни разу. На главный свой вопрос получил одно слово вместо объяснения и его принял. Пока нам в холле хамил юрист, Гадицкий смотрел на юриста, хотя включённый прибор стоял у него под рукой и писал всё это время.
Против него было одно. Приехал он сюда не сам, его прислали, и всё, что он за день увидел, ляжет к Владимиру Константиновичу на стол в виде отчёта. Институт, собирающий шесть лет таблицу по замкнутым магистралям, это не человек. Человека можно попросить. Институт заводит карточку, присваивает номер и через год рассылает выводы по подписке.
И всё-таки порода у него была другая. Тому, что он уже видел, я мог доверять.
Оставалось проверить его на том, что уже лежало у него в чемодане.
— Двадцать первая эфирограмма, — сказал я. — Та, которую вы сняли последней.
Он выпрямился.
— Она не должна никуда попасть, — сказал я.
— Я это уже записал, — сказал он.
— Записали вы отказ от измерения. А замер у вас в памяти прибора, и он там останется, пока вы его не сотрёте, — сказал я.
Гадицкий молчал.
— Допустим, в этой свинье находится то, что перевернёт вашу науку, — сказал я. — Совсем перевернёт, с ног на голову. Кому вы скажете?
Он не думал.
— Никому.
Сказал он это, не успев сообразить, во сколько ему это обойдётся, и вот в этом и была разница между ним и тем человеком, за которого я его держал утром. Люди, которым такие вопросы задают не в первый раз, отвечают медленно: прикидывают, чем рискуют, торгуются, просят гарантий. Он ответил так, как отвечают на то, что решено заранее.
— Данные на моём приборе, — продолжил Гадицкий. — Он мой, я его паял сам, он нигде не числится. Я ничего не заливал на институтский сервер и не залью, у меня и привычки такой нет, я всё держу на бумаге. Если вы разрешите, я буду смотреть её здесь, в те дни, которые вы назовёте. В записях она будет называться «объект».
Заикания не было ни на одном слове.
— Вы понимаете, что это значит для вашей работы? — спросил я.
— Понимаю. Это значит, что работы не будет. Будет тетрадь.
Он поправил очки.
— Мне всё равно интересно, — продолжил Гадицкий. — Мне, если честно, даже интереснее так. Когда никому не надо отчитываться, можно долго смотреть.
Я сел напротив.
— Мне тоже интересно, что там у неё внутри, — сказал я. — Сам я туда не залезу, у меня нет прибора и нет вашей головы.
— Значит, вместе? — спросил он.
Я выдохнул — теперь, он на моей стороне.
— Тайно, здесь и вместе, — сказал я. — Третьего в это не берём.
Он кивнул и полез за блокнотом, ему надо было немедленно что-то записать.
— С чего начнём? — спросил он.
— С серии из трёх, в динамике, — сказал я. — Как вы и просили.
Он записал, поднял голову, и по лицу было видно, что серия из трёх для него важнее всего, что произошло за день, включая хорька.
Дальше начиналась вторая половина разговора, и её я обдумывал с той минуты, как дверь закрылась за юристом.
К четвергу у Комаровой соберётся три бумаги. Жалоба владельца, требование с нотариальной доверенностью и две фотографии с телефона человека в костюме. У меня против этого были журналы, папки Денисова и договор передержки, и всё это било ровно в ту же плоскость, бумага на бумагу. А там выигрывает тот, у кого выше подпись.
А вот отчёт института, другая плоскость. Замкнутая магистраль, двадцать два летальных исхода в закрытой таблице и двадцать третий живой, описанный сторонним специалистом с датой, адресом и фамилией. Этого нельзя оспорить бумагой, потому что это не бумага, это факт, за который отвечает не клиника на окраине, а институт Владимира Константиновича.
К четвергу отчёт не выйдет. Отчёты так быстро не пишутся и тем более не публикуются. Но он выйдет потом, и после него любая история про самоуправство маленькой клиники будет читаться иначе.
— Вениамин Сергеевич, — сказал я. — Теперь про то, что вы всё-таки напишете.
— Про двадцать эфирограмм, — сказал он.
— Про хорька, — сказал я. — И замкнутую магистраль. Двадцать три наблюдения в таблице Владимира Константиновича, и двадцать третье живое. Вы это видели своими глазами, вели с прибором, и вы можете описать по шагам.
— Я и собирался, — сказал он.
— Опишите подробно. С датой, с адресом клиники и с моей фамилией. И укажите, что операция проведена по договору с вашим институтом, в рамках исследования, на которое собраны согласия владельцев.
Он посмотрел на меня внимательнее.
— Вам это зачем? — спросил он.
Врать тут было глупо, а объяснять целиком я не мог.
— У нас в четверг внеплановая проверка, приедет она не с добром. Ваш отчёт до четверга не выйдет, я понимаю. Но он выйдет. И когда выйдет, в нём будет написано, что в этой клинике делают то, чего нигде не делают. Это не поможет мне в четверг. Это поможет потом.