Градуса на три-четыре, ровно, постоянно.
Крен на постоянном ходу — это не груз.
Груз в лодке лежит, и его выравнивают в первый час, потому что грести с креном мучительно.
Крен, который не выправляют, — это либо дурак кормщик, либо вода.
Она набирала.
Заплата текла, и они, я думаю, всё утро вычерпывали и всё утро надеялись, что дотянут до своего берега.
Мы вышли из-за плеча, когда они прошли половину Долгой отмели.
Вышли не для того, чтобы догнать.
Для того, чтобы нас увидели.
Замысел был такой: выйти мористее гряды, в открытую воду, и пойти параллельно им.
Одно условие: мы должны были обогнать их и первыми оказаться у южного конца отмели. Иначе весь ход терял смысл: если они выйдут из канала раньше нас, дальше идёт открытая вода, и там двадцать четыре весла против двадцати — это просто двадцать четыре весла против двадцати.
Обгонять надо было снаружи гряды, по зыби.
И вот тут выяснилось, чего стоит один недостающий человек.
Я собирал двадцать одного и собрал двадцать. Двадцать гребцов и кормщик — это не круглое число из головы: варда на двадцать вёсел идёт при десяти с борта, а при девяти с одного и десяти с другого она всё время уваливается, и кормщик всё время подрабатывает рулевым веслом, а рулевое весло, поставленное под углом, тормозит.
В тихой воде эту разницу не заметишь.
На длинной зыби, снаружи гряды, я её увидел через десять минут: они шли каналом, по тихой воде, и мы их не обгоняли. Мы держались вровень и понемногу отставали.
Я снял себя со счёта и сел на весло.
Отдал Тиссе шест, показал: считай удары вслух, ровно, как я тебя учил, — и сел девятым с левого борта.
Это было правильное решение и, как выяснилось через час, очень дорогое.
Я грёб час десять. На шестой неделе ячменя, вторые сутки без сна, с левым предплечьем, зашитым позавчера конским волосом, и с двумя рёбрами, которых я до этого не чувствовал.
Рёбра я почувствовал на двенадцатом гребке.
Дальше я гребил и считал вместе с Тиссой, и на середине перестал считать и просто тянул, и последние двадцать минут не помню совсем.
Мы их обогнали.
Обогнали не намного, метров на четыреста, — но обогнали, и Кинт увёл варду вперёд и встал за грядой, там, где нас было видно.
Кормщик у них был хороший. Он увидел нас через минуту.
И у него стало два варианта.
Выйти наружу и драться.
Двадцать четыре весла против двадцати, пятьдесят человек против двадцати. Он бы нас смял.
Только для этого надо было выйти через проход в гряде, а гряда в том месте сплошная, и ближайший проход — в километре позади.
То есть развернуться, идти назад километр против зыби с текущей заплатой, выйти наружу и потом километр вперёд.
С гружёной, чиненой лодкой и с водой в трюме.
Или идти вперёд каналом, не обращая на нас внимания.
Канал через полтора километра кончается, и там мы его встретим.
Но через полтора километра он будет ближе к дому, а мы будем те же двадцать человек.
Он выбрал второе.
Правильно выбрал. Я на его месте выбрал бы так же.
Он не знал одной вещи.
Канал у южного конца Долгой отмели имеет порог.
Не риф — песчаный вынос: там, где лощина с острова выходит к морю, за столетия намыло горб поперёк канала.
Над горбом два метра воды. В отлив — метр семьдесят.
Пустая варда проходит. Гружёная проходит впритирку.
Гружёная, набравшая воды, идущая с креном три градуса на длинной зыби, которая раз в семь волн даёт провал глубже остальных, — не проходит.
Про горб я не знал.
Я его не мерил и в июле до него не доплыл.
Про него знал Кинт, потому что там весной ставят ловушки на осьминога, и он сказал мне о нём накануне, когда мы вдвоём чертили палкой на песке.
Я тогда спросил, точно ли.
Он сказал: я там сети рву каждую весну.
Они дошли до горба через сорок минут.
Мы шли снаружи гряды параллельно, метрах в двухстах, и я всё это время смотрел на воду вокруг них и видел, что заплата течёт всё сильнее: они уже не гребли всеми вёслами, четверо вычерпывали.
На горбу она села.
Без треска и без удара. Я вообще ничего не услышал.
Просто она вдруг перестала идти.
Нос поднялся, корма села, и вёсла заработали вхолостую.
Дальше у них было минут пятнадцать, чтобы разгрузиться и сойти.
Пятнадцать минут — это очень много. За пятнадцать минут пятьдесят человек могут выбросить груз, снять с мели лодку и уйти. Они начали разгружаться.
И вот тут я ушёл в воду.
Я разделся до тряпки, взял обсидиановую пластину Туло и обломок рукояти — четыре сантиметра титана, которым за ночь до этого выламывали камень из развилки, — и перевалился через борт. Кинт что-то крикнул. Я не обернулся.
От нашей варды до гряды было метров сто. Через гряду — щель между обломками; я её нашёл за минуту, потому что искать такие щели умею. От гряды до них — ещё сто двадцать.
Двести двадцать метров, и я прошёл их за девять минут, потому что шёл под водой в три приёма и всплывал с их правого борта, где крен и где на воду не смотрят, потому что все смотрят на груз.
Не смотрят — это я так думал, лёжа на корме собственной варды.
На деле на корме у них сидел человек и смотрел.
Я его увидел на втором всплытии, метрах в сорока: он сидел на кормовой банке, спиной ко всей суете, и разглядывал воду вокруг лодки — ровно так, как я сам делал полтора часа назад с кормы собственной варды.
Пятьдесят человек разгружали лодку, а один сидел и смотрел на воду.
Я его не учёл. Я исходил из того, что на севшей на мель лодке, которую надо снять за пятнадцать минут, все будут заняты, — и про сорок девять я угадал из пятидесяти.
Он меня заметил на третьем.
Я всплыл ближе, чем следовало, — метрах в двадцати, потому что у меня после гребли не хватало воздуха и я взял его не там, где планировал, — и он меня увидел и крикнул.
Крик я услышал уже под водой, глухо.
Я пошёл вниз и вперёд, к борту, потому что назад мне было двести метров, а вперёд двадцать, и человек в воде у самого борта не виден сверху вообще.
В меня кинули камнем.
Кинули не в меня — в место, где я ушёл. Камень для них штука привычная, а вода мутная, и они били по расходящемуся кругу.
Один попал.
Попал не по голове — по правой лопатке, вскользь, с высоты и на излёте, и всё, что он сделал, — это выбил из меня половину воздуха.
Я потом два дня не мог лежать на спине и ещё три недели чувствовал это место каждый раз, когда поднимал руку.
Дальше было хуже, потому что дальше они стали бить вёслами.
Плашмя, по воде вдоль борта, вслепую — так глушат рыбу на мелководье, и они это делали не думая, потому что видели, что кто-то есть, и не знали где.
Удар веслом по воде в полуметре от головы — это не больно. Это оглушительно.
Я прижался к борту под самой скулой, где до меня нельзя было достать ни веслом, ни рукой, и просидел там, я думаю, минуты полторы, выпуская воздух по глотку и слушая, как надо мной колотят по воде. Потом они перестали.
Пятнадцать минут у них было не резиновые, а лодка стояла на мели, и один человек в воде — это меньшая беда, чем лодка на мели.
Заплату я нашёл сразу.
Её было видно с двух метров даже в мутной воде: тёмное пятно на светлом обросшем борту, сантиметров сорок в поперечнике, чуть ниже ватерлинии, с бахромой тряпья по краям.
Полевая заделка. Тряпьё, набитое изнутри, залитое снаружи смолой. Держит.
Держит, если её не трогать.
Я поддел край обломком.
Смола к тому часу простояла в воде сутки, размякла и отходила пластами.
Я снял её сначала одним куском, потом ещё двумя.
Под ней было тряпьё, забитое в дыру плотно, разбухшее.
Я взял пластину Туло и стал его резать.
Резать под водой на задержке дыхания, вися на одной руке за чужой борт, — работа неудобная всегда.
А в тот раз к ней прилагались: левое предплечье, зашитое позавчера, которым нельзя было тянуть, два ребра, которыми нельзя было выдыхать до конца, и правая лопатка, по которой только что попали камнем.