Он полз по улице от двери к стенке, волоча левую ногу и мешочек с камешками, и на середине улицы остановился и стал их собирать, потому что мешочек развязался.
Я подхватил его под мышки и поволок в проулок между домами.
Он не сопротивлялся. Он только повернул ко мне голову и сказал совершенно спокойно:
— Восьмой пост пустой.
Он сидел в доме и слушал.
Он всё утро слушал, кто пробегает мимо и что кричит, и передвигал свои камешки.
И к тому моменту, когда он выполз на улицу, он знал то, чего не знал я, потому что я последние сорок минут дрался в четырёх проходах и не имел ни одной минуты, чтобы поднять голову.
Он назвал мне четыре поста, с которых люди ушли и не вернулись, и я из четырёх мог закрыть один. Я закрыл восьмой.
Восьмой — это верхний вход в нижний ряд, и если бы через него прошли, всё, что мы потом делали с огнём, не имело бы смысла, потому что тушить было бы уже нечего и некому.
Я снял двоих с крыш и поставил туда, и через восьмой никто не прошёл.
А на семнадцатом, куда я никого не поставил, через час сгорела женщина, которую некому было увести.
Я его дотащил до стены, посадил и сказал:
— Сиди.
Он посмотрел на меня и сказал:
— Я не могу сидеть в доме. Дом горит.
Я только тогда поднял голову и посмотрел, и увидел то, что видел уже полчаса и не понимал, потому что смотрел на четырнадцать человек, а не на посёлок.
Горел верхний ряд.
Горела не одна крыша — семь или восемь. Огонь шёл по террасе ровным фронтом, перекидываясь по крышам, которые тут лежат в двух шагах друг от друга.
И он шёл вниз.
Про огонь надо объяснить, потому что я его сначала недооценил, а потом переоценил, и обе ошибки чуть не стоили всего.
Крыша тут устроена так: балки, поверх них тростник или сухие стебли, поверх — утоптанная глина в две ладони.
Глина не горит.
Поэтому первые полчаса я на пожар не смотрел вообще: я решил, что тлеющая труха под глиняной коркой — это медленно, дымно и не опасно.
Я ошибся.
Глина не горит, но она трескается. Она сохнет от жара снизу, идёт трещинами, и через трещины пошёл воздух, и то, что было тлеющим, стало огнём.
А дальше — балки.
Балки тут привозные, их мало, они старые и сухие, как порох, и когда занимается балка, крыша складывается внутрь и выбрасывает наружу столб искр.
При штиле искры идут вверх и падают обратно.
На соседнюю крышу.
Я посчитал, стоя в проулке рядом с Ниссо, и посчитал я быстро.
От верхнего ряда до нижнего — четыре террасы.
Одна крыша занимается от соседней примерно за четверть часа.
На каждой террасе — от восьми до двенадцати домов, но огонь идёт не по одному, а фронтом.
Значит, до нижнего ряда ему час.
Может, полтора.
Тушить это было нечем.
Дело было не в том, что мало воды. Воды не было вообще.
Вся вода на этом острове идёт из одной щели в скале и стоит в питтах, и половина этих питт была в верхнем ряду, за обводом, а вторая половина в нижнем.
А чаша — та, из которой черпают, — была наверху.
Под четырнадцатью.
Мы попробовали.
Я поставил цепочку от нижних питт вверх, к горящей террасе, и двадцать человек передавали горшки, пока я не остановил.
Это не сделало ничего.
На то, чтобы залить одну занявшуюся крышу, нужно вылить на неё воды больше, чем весит человек, и вылить сверху, а не снизу. У нас были глиняные горшки по три-четыре литра и люди, которые кидали эту воду с земли на крышу в двух метрах над головой.
Из четырёх литров до огня долетало пол-литра.
Остановил я её через двадцать минут.
Двадцать минут двадцати человек — это, если считать, семь часов работы, выброшенных в никуда, и я их выбросил своим приказом.
Тушить огонь водой можно, когда воды много.
Когда воды нет, огонь не тушат.
Огню отдают.
Это простая вещь, её знают все пожарные мира, и она называется по-разному, а суть одна: если ты не можешь погасить, ты должен решить, где он остановится.
И для этого надо разобрать то, что ещё не горит.
Между верхним рядом и следующей террасой стоял ряд из шести домов.
Целых, нетронутых, в них никого не было — их хозяева либо сидели за обводом, либо ушли на террасы с детьми.
Я велел ломать крыши.
Меня не поняли.
Я объяснял долго — я к тому времени говорил уже сносно, но объяснить в две фразы, зачем ломать целый дом, чтобы спасти соседний, оказалось невозможно.
Люди слушали и не двигались.
Потому что это ровно то, чего человек не делает никогда: своими руками разрушать целое.
Пока горит чужое — ты бежишь тушить. А ломать целую крышу, под которой ничего не горит, чтобы огонь до неё не дошёл, — это выглядит как сумасшествие.
Я это видел и раньше. Один раз, на пожаре в посёлке под Полярным, где мы помогали пожарным, и там взрослые мужики точно так же стояли и смотрели, пока начальник караула не начал орать.
И вот что я в тот день понял про пожар, и понял я это не головой.
Есть разница между пожаром вообще и пожаром там, где ты знаешь всех.
Когда горит чужой дом — ты видишь огонь.
Когда горит дом, в котором ты полтора месяца сидел на пороге и тебе выносили лепёшку, — ты видишь не огонь. Ты видишь, как в дыму лопается та ниша в стене, где стояли три горшка, и как проваливается порог, о который ты каждое утро запинался.
Я в тот день лазил по крышам домов, каждый из которых знал изнутри.
Дом, где я месяц назад держал за плечи мальчишку, которого рвало.
Дом, где старуха вылила мне на голову плошку воды, потому что решила, что я перегрелся.
Дом Туло — четвёртый от края, с одной питтой во дворе.
Я стоял на его крыше и сбивал с неё глину копьём, чтобы её обрушить, потому что она стояла на границе разрыва.
Туло в этот момент был на южных террасах, со стариками и детьми.
Я разобрал его дом сам, своими руками, и мне не с кем было это согласовать.
Я начал ломать сам.
Влез на крышу первого дома, взял копьё и стал сбивать глину.
Через минуту рядом со мной оказался Кинт — нет, не Кинт, Кинт был внизу, у берега; рядом со мной оказался тот мужик из дома Тавы, старший восьмёрки, — и стал бить рядом.
Скоро нас было девять.
Через десять мы разобрали первую крышу до балок и стали валить балки внутрь.
И вот там, на четвёртой крыше, у меня сломался нож.
Крыша держится так: балки лежат на стенах, поперёк них — жерди, жерди привязаны к балкам верёвкой из растительного волокна, и всё это залито глиной.
Чтобы обрушить крышу быстро, надо резать привязки.
Их там штук сорок на дом, и они под нагрузкой — жердь давит, верёвка натянута.
Я резал их ножом, потому что копьём это делать неудобно, а обсидиановая пластина на такой верёвке садится с третьего раза.
Титан её брал с одного движения.
Я срезал, наверное, штук пятнадцать.
Шестнадцатая была под жердью, которая уже поехала.
Я подсунул клинок под верёвку и, вместо того чтобы резать, дёрнул на себя — потому что торопился и потому что рука так делала уже сто раз с любым другим ножом.
Жердь в этот момент осела.
Клинок зажало между жердью и балкой, и вся нагрузка легла ему поперёк.
Титан прочный. Титан не ржавеет, не тупится и держит нагрузку вдоль.
А поперёк он не гнётся. Он ломается.
Звук был короткий и тихий. Щелчок.
Я даже не сразу понял, что произошло.
Потом посмотрел на руку и увидел, что у меня в руке рукоять и сантиметра четыре клинка с косым, очень чистым изломом.
Остальное осталось в крыше.
Я сидел на разобранной крыше горящего посёлка и держал в руке обломок.
Чуть больше двух месяцев на этом острове.
Из-за этого ножа меня чуть не зарезали в первый день. Из-за него Акар выстроил всю комбинацию, чтобы посадить меня при воде. Из-за него в круг во дворе вышел человек, которого я потом положил за восемь секунд.
Три медных кинжала на двести десять человек, и мой был лучше всех трёх вместе взятых, и это все знали, и это было половиной моего веса на острове.