Она чуть кивнула. Неуверенно.
Потом показала: лежит. Положила ладонь плашмя. И сверху накрыла второй. Понял.
До того, как один окажется на земле и второй его удержит. То есть до контроля, а не до крови.
Это меня несколько успокоило — ровно до той секунды, пока я не сообразил, что это она думает, что так, потому что так делали при ней.
Спрашивать было больше не у кого.
Я потратил следующие полторы минуты на то, чтобы посмотреть на Обрыва.
Смотреть я умею. Это, наверное, вообще единственное, что я умел лучше всех на этом острове.
Двадцать два года. Метр семьдесят, может, чуть меньше. Килограммов семьдесят пять — и это не жир, жира на нём вообще не было.
Гребец. Плечи посажены назад и вниз, трапеции развиты неравномерно, правая крупнее. Кисти как у слесаря, костяшки сбиты, ногти сорваны. Предплечья толще моих, при том что вся рука тоньше.
Стоял он хорошо: чуть шире плеч, вес по центру, колени мягкие. Никакой стойки, никаких кулаков у подбородка — просто человек, который умеет стоять на качающейся палубе и которого трудно свалить.
Он не боксёр. Тут вообще, судя по всему, нет ударной культуры: не видел ни у кого сбитых суставов на первых фалангах, а их у бойца не спрячешь.
Он борец. Он полезет в захват.
Он полезет в захват, потому что молодой сильный мужик всегда лезет в захват, а этот к тому же всю жизнь тянет весло и знает, что в захвате он никого не отпустит.
И ещё одно.
Он спускался ко мне с обрыва в первый день. С двадцатиметрового обрыва, ночью, бесшумно, в темноте, и вышел ровно у меня за спиной, оттуда, откуда я никого не ждал.
Я про него всё понимал.
А теперь про себя.
Восемь суток.
За восемь суток я потерял, по ощущениям, килограммов шесть. Ел я примерно втрое меньше, чем мне нужно, и ел ячменную кашу и сушёную рыбу, то есть углеводы и соль. Спал по четыре часа урывками. Обгорел так, что спина до сих пор мокла в двух местах. Пил ровно столько, сколько наливали, и не больше.
Я проверил себя утром, встав с соломы: присел двадцать раз. На восемнадцатом поплыло. Двадцать приседаний.
Я прекрасно знал, во что это выливается в схватке. Первые секунды у меня будут — за счёт нервной системы, она держится дольше мышц. А потом очень быстро наступит момент, когда я перестану успевать.
Я прикинул честно, без скидок.
Двадцать секунд полноценной работы. Может, двадцать пять.
Дальше я не проигрываю — дальше меня рвут.
Значит, у меня в голове с первой секунды пойдёт обратный отсчёт, и если на цифре «двадцать» всё ещё будет продолжаться, надо будет делать что-то отчаянное и, скорее всего, ломать человека всерьёз.
Чего я делать не хотел совершенно.
Само правило я собрал из речи Спирали уже стоя в кругу — по трём словам, которые понял, и по тому, куда он показывал рукой. Остальное вечером подтвердила Тисса.
Если переводить на человеческий, звучало оно так: лучшее оружие рода при том, кто род защищает.
Не «сильнейшему». Не «победителю». Именно — тому, на ком лежит защита. Это должность, а не приз.
Мой нож с первого дня был лучшим оружием на острове с огромным отрывом. Три медных кинжала у трёх глав домов не считались — они были для того, чтобы их носить, а не резать.
А защита рода лежала на Обрыве, и лежала законно: он был лучшим лодочником, он был племянником Спирали, и он был единственный, кто в свои двадцать два выходил в море за старшего.
То есть правило было настоящее. Не выдуманное вчера под меня.
Спираль его не сочинил. Он просто вспомнил его в нужный момент.
Это, между прочим, вторая по мерзости вещь, которую умеют делать люди у власти, и я в жизни насмотрелся на неё столько, что уже не удивляюсь. Не надо издавать несправедливый закон. Надо взять справедливый и применить сегодня.
Накануне ночью Тисса пыталась меня о чём-то предупредить.
Она пришла и села рядом на солому — впервые за всё время подошла сама, — и начала говорить, и говорила долго, и я не понял почти ничего. Я и сейчас думаю, что она сама знала немного: по двору с вечера ходил слух, а такие круги при ней собирали два раза за всю жизнь.
Что будет круг, она понимала. Что в нём делают и чего в нём нельзя — вряд ли.
Потом она взяла палку.
Нарисовала двух человечков. Стоят друг против друга.
Потом одного положила. Провела над ним черту — земля.
И постучала палкой по этой черте: тук, тук, тук. Много раз. Я показал: что?
Она отложила палку и сделала жест, которого я до этого не видел ни разу: провела ладонью от плеча вниз, будто что-то сняла и уронила.
Потом показала на нишу с мешочком бирок.
И развела руками. Дошло.
Тот, кто ложится, теряет положение. Не жизнь и не здоровье — положение. Он падает вниз, к тем, у кого нечем, и вместе с ним падает его дом.
Я лежал в темноте и очень отчётливо считал.
Я и так был на самом дне. Ниже меня в этом посёлке не было никого: у меня не было ни дома, ни рода, ни имени, ни одежды, только три бирки на плоском камне. Мне падать было некуда.
А ей — было.
Она приняла меня в дом. Три дня назад ей это стоило трёх брусочков. Если я лягу на камни во дворе, ей это будет стоить остального.
Я повернулся и посмотрел на неё в темноте.
— Ниссо? — спросил я, потому что других слов у меня не было.
И показал: он, я, вода, рука на груди.
Я вытащил твоего брата. Ты меня взяла. Теперь я тебя топлю.
Она поняла.
И ответила очень коротко, одним движением: махнула рукой — то ли «не о том», то ли «поздно», то ли просто «спи».
Утром она мне ничего не сказала. Стояла у стены и смотрела.
Шестьдесят человек собрались посмотреть, как делят кусок металла размером с ладонь, и ни один из них не пришёл смотреть на металл.
Спираль сказал несколько слов и отступил к стене.
Обрыв шагнул в круг.
И тогда я сделал то, чего от меня не ждали.
Я вытащил нож из-под тряпки, снял ножны и бросил их вместе с ножом в середину круга, между нами.
Он лязгнул о камень.
По двору прошёл звук.
Дело было вот в чём. Спираль всё устроил так, что нож был моим — а значит, я его защищаю, а Обрыв на него посягает. В такой рамке я уже проиграл, потому что защищающийся всегда выглядит хуже.
Я эту рамку сломал в одну секунду. Нож лежал на земле, ничей.
Теперь вопрос был не «отберут ли у чужака». Вопрос был «кто его поднимет».
Обрыв посмотрел на нож. Потом на меня.
И — я это увидел — усмехнулся.
Понял. Всё понял. И, по-моему, ему это понравилось.
Он тоже отцепил от пояса свой обсидиановый и отбросил в сторону, за круг.
«Ваша задача — не победить противника. Ваша задача — не дать ему применить.
Он может быть в сознании, злой и здоровый. Это неважно, если он не может привести оружие к вам.
Линия оружия. Первым делом и единственным делом. Уберите линию — и человек станет просто человеком».
Гуляев. Спортзал, маты, третий курс, и я тогда, помнится, был очень недоволен, потому что нас в очередной раз не научили ничему красивому.
Здесь ни у кого не было оружия. Но линия была.
У борца линия — это его захват. Захват — это его инструмент, и всё остальное в нём не работает, пока он не взялся. Гребец с такими кистями, взявшись за меня, кончит дело за десять секунд, а я к тому моменту, напомню, буду иметь ещё десять.
Значит, работаем не с человеком. Работаем с его руками.
Не дать взяться.
Он пошёл.
Не бросился — пошёл, ровно, боком, приставным шагом, держа руки низко и открыто, ладонями вниз.
Грамотно, кстати. Так идёт человек, который собирается схватить, а не ударить.
Я не стал отступать.
Вот это, наверное, было единственное красивое, что я сделал за то утро, и сделал я это не из красоты, а из арифметики: у меня двадцать секунд, и я не могу позволить себе кружить.
Раз.
Он вышел на дистанцию и потянулся правой к моему левому запястью.
Я не убрал руку и не отбил. Я шагнул вперёд и наискось — влево и внутрь, ему под правое плечо, туда, где его правая рука уже вытянута и больше не может ни толкнуть, ни притянуть.