Литмир - Электронная Библиотека

Фёдор негнущимися пальцами снял крышку пенала. Внутри лежал туго скрученный свиток лучшего пергамента. Он вытянул его. Внизу, свисая на шёлковом шнуре, багровела тяжёлая восковая печать. И это была не печать регентского совета. Это была старая, грозная печать Ивана Великого — всадник с занесённой саблей.

Руки Колычёва дрогнули, когда он развернул хрустящий лист. Текст был написан ровным, убористым дьячьим почерком, но суть его заставила сердце Фёдора забиться с неистовой скоростью.

Он читал, и его глаза ширились от потрясения.

Это не было указом о помиловании. Вернее, оно там было, но вскользь, одной строкой, словно дело само собой разумеющееся. В свитке говорилось, что с Фёдора Колычёва и всего его рода снимается любая опала, ибо государева милость безгранична к тем, кто верен Державе, а не боярским склокам.

Но дальше… дальше шло то, что ломало всякое понимание.

Свиток повелевал ему, Фёдору Степановичу Колычёву, немедленно оставить Соловецкую обитель. «Писавший это, знал о том, где я…» — промелькнула пугающая боярина мысль, но он продолжил читать.

Ему предписывалось взять государевы подорожные и спешно, не жалея лошадей, прибыть в Москву. И не для того, чтобы занять праздное место при дворе, как это было принято у знати.

«…И ведомо нам учинилось о трудах твоих и разумении остром, — гласил указ. — Посему повелеваем тебе, Фёдору Степановичу, встать во главе новоучреждённого Судового приказа. Ведать тебе отныне не латанием ветхих ладей, но строением великой государевой речной и морской рати. Назначить тебе под начало верфи, что на Москве ставятся. И дабы сотворил ты суда крепкие, пушечным нарядом вооружённые, дабы стерегли они торги наши от лиходеев татарских, туркских и шведских. А власть тебе даю в том деле безмерную, судить тебя буду токмо я един…»

Дочитав, Фёдор без сил опустился на лежащее рядом бревно. Пергамент выскользнул из рук, но Фома ловко подхватил его.

Мысли в голове Колычёва неслись безумным галопом. Он — глава Судового приказа? Строитель флота?

Откуда⁈ Откуда мальчик в Кремле, сидящий за тысячу вёрст отсюда, вообще узнал, что он жив? И более того — откуда он узнал о его страсти к кораблестроению, к плотницкому и розмысловому делу, которое он открыл в себе лишь здесь, на холодных берегах Белого моря, находясь в строжайшей тайне? Это было невозможно. Ни один шпион не мог передать такие мысли, ведь Фёдор никому о них не рассказывал, он лишь давал советы артельщикам.

И почему он? Знатнейший боярин, которого предки готовили в воеводы конной рати или в думные заседатели, вдруг назначается управлять верфями и плотниками? В старой Москве это сочли бы за оскорбление, за унизительную ссылку к «чёрному люду».

Но стиль указа… Он дышал такой ледяной, прагматичной силой, такой непреклонной логикой, что Фёдор почувствовал мурашки на спине. В этом документе не было ни капли средневековой витиеватости. Это был приказ полководца, который точно знает, какой инструмент ему нужен для достижения цели,, где этот инструмент лежит и куда его нужно приложить.

«Он знает меня лучше, чем я сам себя знаю», — пронзила Фёдора внезапная мысль.

— Кто он таков, Фома? — прошептал Колычёв, поднимая на сыщика ошеломлённый взгляд. — Мальчишка, семи лет от роду… Како может он такое измыслить? Сие же замысел великого мужа, а не дитяти.

Фома спрятал свиток обратно в тубус. Лицо его оставалось непроницаемым, но в голосе прозвучало нечто, похожее на суеверный трепет.

— Я не ведаю, боярин, кто в нём говорит, — тихо ответил шпион. — Но очи его — то очи старца, узревшего конец времён. Он ломает старую Русь, как гнилую лучину. Бояре воют, но волю его исполняют бегом. Он суды вершит, заводы строит, меры новые вводит. И он ждёт тебя.

Фёдор посмотрел на свои загрубевшие, перепачканные смолой и землёй руки. Ещё утром он готовился провести остаток дней в посте и молитве, вымаливая прощение за грехи мира, от которого отвернулся. Он искал Бога в тишине северного края.

Но теперь… Господь, или та непостижимая сила, что водила рукой юного государя, призвали его обратно. И этот зов не требовал интриг и лжи. Он требовал дела. Тяжёлого, нужного, созидательного дела, к которому, как внезапно осознал Фёдор, лежала вся его душа. Строить корабли. Защищать рубежи. Спускать судовые рати туда, где их отродясь не бывало.

Это был вызов, от которого кровь древних Колычёвых вскипела в жилах, прогоняя прочь аскетическое смирение.

Фёдор медленно поднялся. Он расправил широкие плечи, и старая холщовая рубаха затрещала на его мощной груди. Морок изгнанника, смиренного послушника, слетел с него, как старая змеиная кожа. Перед соглядатаем стоял не трудник Феодор, а боярин и воевода, обретший цель.

— Пойдём, Фома, — произнёс Колычёв, и голос его вновь обрёл прежнюю властность. — Мне надобно испросить благословения у настоятеля на путь. И дай мне чистую рубаху. Завтра же поутру мы отбываем на Москву. Государь не должен ждать.

Глава 20

Студёное море осталось позади, серой и неприветливой полосой растворившись за горизонтом. Путь Фёдора Колычёва и государева соглядатая Фомы пролегал через бескрайние, суровые просторы Севера, где лето лишь робко вступало в свои права, едва согревая землю. Они двигались быстро, меняя низкорослых, выносливых лесных лошадок на ямских станах, гоня их без жалости, ибо печать в виде всадника с саблей, на подорожной открывала перед ними любые двери и заставляла ямщиков суетиться быстрее обычного.

Днями напролёт они скакали молча. Колычёв, облачённый в справный дорожный кафтан, купленный Фомой в Кеми, всё ещё чувствовал себя непривычно. Тяжесть грубой ткани сменилась мягкостью хорошего сукна, но в душе его всё ещё боролись смиренный трудник Феодор и возрождённый волею малолетнего государя боярин. Он много размышлял о прочитанном указе, о тех немыслимых полномочиях, что обрушились на него, словно весенний паводок. Строить флот? На Москве? Эта мысль казалась дикой, невозможной, но оттого лишь сильнее разжигала кровь.

Фома же был нем как рыба. Этот невзрачный человек с лицом, которое забывалось сразу после того, как отвернёшься, оказался идеальным попутчиком. Он не лез с разговорами, не донимал расспросами, лишь изредка, на привалах, бросал на Колычёва цепкий, пронизывающий взгляд, словно оценивая, не сломается ли тот в дороге, не передумает ли.

Когда они миновали Вологду и углубились в густые леса, Фома на одной из развилок неожиданно натянул поводья.

— Дале тебе, боярин, одному скакать, — произнёс он ровным, лишённым всякого выражения голосом. — Мой путь в Новгород лежит. Там у государя свои заботы, а мне — пригляд за ними блюсти.

Колычёв придержал коня, удивлённо вскинув брови.

— Как же так? Не страшишься ли, что я сбегу? Что убоюсь государева гнева и вновь в лесах сокроюсь?

Фома издал короткий, сухой смешок, больше похожий на кашель.

— Не сбежишь, Фёдор Степанович. Ты ныне не от смерти бежишь, а к делу великому идёшь. Таковые, как ты, от дела, что им по сердцу, не бегают. Подорожная твоя — паче цепей. В Москве тебя встретят, не сумлевайся. Поезжай с Богом.

С этими словами соглядатай бросил боярину кошель, пришпорил коня и растворился в зелёном полумраке лесной дороги, оставив Колычёва в одиночестве.

Остаток пути Фёдор проделал один. Чем ближе он подъезжал к столице, тем отчётливее ощущал, что Русь изменилась. На постоялых дворах, в харчевнях, на переправах — везде разговоры велись лишь о новом государе. Мужики, сбившись в кучи, вполголоса, с благоговением и затаённым страхом обсуждали его указы. Рассказывали о чудесах, об исцелениях, о том, как знатные бояре ползали на коленях перед отроком, умоляя о пощаде.

Колычёв слушал и хмурился. Всё это походило на сказку, на бред спятивших от бедности смердов. Но печать на его грамоте была настоящей. И то предвкушение, что разгоралось в его груди, тоже было настоящим.

Когда до Москвы оставалось полдня пути, воздух начал меняться. Он стал тяжелее, гуще, наполнился запахом дыма, раскалённого железа и человеческого пота. А когда Фёдор, миновав последнюю рощу, выехал на холм, перед ним предстала картина, заставившая его натянуть поводья и застыть в изумлении.

42
{"b":"977639","o":1}