Литмир - Электронная Библиотека

Но когда князь развернул перед старшим плотничьим артельщиком, суровым дедом Лукой, государевы чертежи, то наткнулся на глухое непонимание.

— Да как же по сему-то рубить, княже? — Лука чесал в затылке, тупо разглядывая пергамент. — Испокон веку отцы наши избы по пригоркам да по речным извивам ставили, дабы солнце в оконца глядело да вода вешняя долу сходила. А здеся… здеся же всё прямо, аки саблей полоснули!

И впрямь, чертёж не имел ничего общего с привычной московской застройкой, где улицы петляли, словно пьяные, огибая каждый куст и образуя глухие тупики. На бумаге были начертаны строгие, прямые линии, как нити на ткацком стане. Улицы пресекались исключительно под прямыми углами, образуя идеальные квадраты кварталов. Дома — длинные, рубленые в лапу избы на четыре семьи каждая, выстроенные в ровные, как стрела, шеренги.

Между длинными рядами изб были прочерчены широкие и, что казалось совершенной нелепостью для плотников, прямые как струна дороги, по обеим сторонам которых предписывалось рыть глубокие, укреплённые бревном сточные канавы. На каждом перекрёстке предполагался пожарный чан с водой. А в центре слободы, образуя огромное пустое пространство, лежал прямоугольный плац для построений двух сотен одновременно. Раздельные, удалённые на безопасное расстояние поварни и крытые конюшни на сотни голов лошадей завершали этот строгий, геометрический план. Никаких кривых дворов, отдельные курятники, хлевы, огороды, помывочные и бани, Продумано было казалось всё и вся.

В этой сухой, математической гармонии прямых линий и прямых углов, Овчина вновь, как и в соборе, ощутил незримое, но пугающее присутствие иного, нечеловеческого разума. Это была не просто архитектура. Это был оттиск чуждого, беспощадного порядка, который силой насаждался на рыхлую, хаотичную почву Руси.

— Ты, Лука, не мудрствуй, а руби, как велено, — зловеще тихо произнёс Овчина, сворачивая пергамент. — Здесь не о пригорке дума, а о том, дабы всадник из конюшни стрелой по прямой улице летел и притыка не знал. Дабы строй конный прямо в слободе верстать. Сие государев замысел. Станешь перечить — я тебя под первой же избой живьём замурую. И чтоб канавы сточные на сажень вглубь были, как писано, а не то по осени в грязи утопнем

Артельщики, чуя в голосе князя неподдельную угрозу, споро взялись за топоры. Работа закипела. Ровные, как по линейке, траншеи прорезали поле, позже из них вырастут ряды одинаковых бревенчатых изб, ознаменовывая приход нового времени.

Глава 2

Дворец Великого князя на возвышении Воробьёвых гор поражал не размахом каменных стен — их здесь не было — а невероятным мастерством плотников, что возвели его. Срубы стояли ровные, будто по линейке выведенные, углы сходились без единой щели, брёвна подогнаны так плотно, что и ножа меж ними не просунуть. Крыша вздымалась высоко, покрытая тёсом, что блестел на июньском солнце янтарём смолы.

Резные наличники обрамляли окна — не простые, слюдяные, а стеклянные, привезённые из самой Венеции, что переливались радугой в лучах света. Галереи опоясывали строение, соединяя главный терем с пристройками, крыльца украшали затейливые столбики с головами зверей и птиц, вырезанными с таким умением, что казалось — вот-вот оживут, сорвутся с мест и полетят над лугами, что раскинулись внизу, под холмом.

Окружали дворец фруктовые сады — яблони уже набрали завязи, вишни отцвели и наливались тёмной сладостью, а кусты шиповника стояли сплошной стеной розового пламени, наполняя воздух пьянящим ароматом. Дорожки посыпали песком, выписывали меж клумб и грядок с целебными травами, что привезли сюда ещё по указу покойной княгини из дальних монастырей.

Когда в августе 1534 года в Литву бежали окольничий Иван Васильевич Ляцкий и брат Дмитрия Фёдоровича Бельского князь Семён Фёдорович Бельский, Москву сотрясла волна опал и арестов. По крепким, остроконечным башням Кремля расползался шёпот, что вскоре превратился в гулкие раскаты недовольства. Под охрану взяли князей Ивана Фёдоровича Бельского и Михаила Ивановича Воротынского с их детьми, заточили князя Трубецкого и его семью, был брошен в темницу со своей семьей и дядя великой княгини Михаил Глинский — на этот раз без надежды на свободу.

По приказу, который молва приписывала самой великой княгине, хотя знающие люди прекрасно понимали, кто был истинным инициатором этих злосчастных опал, были взяты под стражу её собственные братья — точно птицы, которых загоняют в клетку привычной, не дрогнувшей рукой, — а следом схватили и мать её, княгиню Анну, заточив под неусыпный надзор.

Бегство Ивана Васильевича имело и ещё одно последствие — опосредованное, но оттого не менее болезненное: при дворе заметно пошатнулось влияние боярина Михаила Юрьевича Захарьина, которому беглец приходился близким родственником, и тень чужой вины легла на него тёмным пятном, которое в тот момент казалось, уже ничем не отмыть.

Удар, нанесённый по «чужакам» — ибо в опале оказались представители «литовских» княжеских фамилий, выехавших в Москву ещё при Иване III и Василии III, — привёл к серьёзной перемене в расстановке политических сил. Весы качнулись, сместились, и роль Боярской думы, дворцовой администрации и стремительно набиравшей силу дьяческой бюрократии заметно выросла. Старые счёты теперь дозволено было предъявлять открыто.

При дворе малолетнего Ивана Васильевича сложился негласный, но прочный «временный союз старинной знати Северо-Восточной Руси и верхушки дворцового и дьяческого аппарата». Вошедшие в этот союз силы сумели взять долгожданный реванш над «литовцами», которые при деде, а в особенности при отце Ивана, всё настойчивее теснили московскую знать при государевом дворе, перехватывая милости, звания и доверие государя.

Тогда старая княгиня, что ныне так полюбила самолично следить за ростом целебных трав в садах — перебирала листья, нюхала стебли, запоминала, что и от какого недуга, едва сумела удержаться у власти. И для чего она вертелась словно уж на сковороде, чтобы единым словом малолетнего князя всё одно оказаться в опале?

В одной из палат, выходящих окнами на восток, где утреннее солнце заливало светом иконы в красном углу, сидела старушка-садовод в чёрном траурном облачении. Сухая, жилистая, с лицом, испещрённым морщинами, что легли глубокими бороздами от носа к подбородку, с губами, поджатыми в тонкую нитку. Платок затянут туго, скрывая седые волосы, только прядка выбилась у виска. Спина прямая, руки лежат на столе — костлявые пальцы с узловатыми суставами держат лист бумаги, покрытый мелким, аккуратным почерком. Глаза бегают по строчкам — тёмные, острые, что видят насквозь и ложь, и правду, и недомолвки.

Каждое утро она начинала одинаково — брала стопку листов, исписанных аккуратным почерком, и читала указы внука раз за разом, снова и снова, пока строки не начинали плыть перед глазами. Не ради самих слов читала — слова она уже знала наизусть, — но ради того, что пряталось между ними. Кто-то дёргал за нити, кто-то нашёптывал малолетнему государю, кто-то сумел так ловко обернуть дело, что она — она! — вместе со всей роднёй оказалась в такой немилости, словно и не было ни прежних заслуг, ни крови, ни имени. Вот этого человека она и искала в каждой строке, в каждом слове, в каждой букве — невидимого кукловода, чья рука двигала пером государя.

Перед ней стоял монах — неприметный, серый, в рясе, выцветшей до цвета старого пепла. Лицо ничем не выделялось — ни шрамами, ни родинками, ни какими особыми чертами. Борода короткая, русая с проседью, руки сложены на животе, голова чуть склонена. Такого встретишь в любом монастыре, пройдёшь мимо, не запомнив, не заметив. Стоял неподвижно, ждал, пока старушка дочитает последний лист из стопки бумаг.

Хотя она могла бы и с закрытыми глазами процетировать весь текст, княгиня яростно впилась в бумагу сузившимися, потемневшими глазами:

'Се азъ, Божіею милостію, Великій Князь Иванъ Васильевичъ всея Русіи, Владимірскій, Московскій, Новогородскій, Псковскій, Смоленскій, Тверскій, Югорскій, Пермскій, Вятскій, Болгарскій и иныхъ…

3
{"b":"977639","o":1}