Москва, которую он покинул в страхе и отчаянии год назад, казалась ему огромным, но тихим городом, живущим неспешной, размеренной жизнью. Ныне же она походила на растревоженный, кипящий улей гигантских размеров.
Город строился, копался, дымил и гудел. По дорогам, вздымая тучи пыли, тянулись бесконечные обозы с лесом, камнем, углём. Со стороны реки доносился неумолчный, ритмичный стук сотен топоров и визг пил. Над посадами висели тяжёлые шапки сизого дыма от множества новых кузниц и печей. Люди сновали туда-сюда, словно муравьи, и в их движениях не было былой лености — все спешили, все были заняты.
Колычёв сглотнул вязкую слюну. Это была не та Русь, которую он знал. Это была Русь, разбуженная от векового сна властным окриком.
Его встретили у заставы. Городовые казаки, проверив грамоту с государевой печатью, немедленно преобразились. Их лица, доселе хмурые, вытянулись в почтительном удивлении, и они с низкими поклонами проводили его до самого Кремля.
В Кремле его не бросили в темницу, не стали допрашивать. Его отвели в удивительно светлые, чисто прибранные палаты, где слуги бесшумно подали ему воды для омовения, чистую одежду и сытную трапезу. А затем велели ждать.
Ожидание длилось два дня. Два дня Фёдор Степанович ходил из угла в угол, прислушиваясь к шуму, доносящемуся со двора. Он видел в окно, как мимо пробегали озабоченные дьяки с кипами бумаг, как важно вышагивали бояре — но без былой спеси, а скорее с выражением крайней озабоченности на лицах. Кремль жил в ритме бешеной скачки, и Фёдор чувствовал, что вот-вот и его вплетут в этот сумасшедший хоровод.
На исходе второго дня, когда солнце уже клонилось к закату, окрашивая купола соборов в багровые тона, за ним пришли. Двое безмолвных жильцов, закованных в броню, жестом велели ему следовать за ними.
Его провели по запутанным переходам дворца, мимо дверей, у которых стояли хмурые стражники, и ввели в Среднюю палату.
Фёдор Колычёв, потомок знатного рода, воин и книжник, готовился встретить надменного юнца, опьянённого властью. Но то, что он увидел, заставило его на миг позабыть о дворцовом этикете.
За огромным, заваленным свитками и чертежами дубовым столом сидел мальчик. Хрупкий, бледный, с пронзительными, недетскими глазами, в которых горел холодный, расчётливый огонь. Он был одет в простой тёмный кафтан, без малейшего намёка на государеву роскошь. Рядом с ним, не смея присесть, стоял дьяк, торопливо записывающий слова, что отрывисто слетали с губ отрока.
Фёдор шагнул вперёд и, как полагалось, перекрестившись на красный угол, опустился на колени, склонив голову.
— Государю великому князю Ивану Васильевичу всея Руси… — начал он, но его прервали.
— Восстань, Фёдор Степанович. Поклоны сии оставь, не до них теперь, — голос мальчика был негромким, но в нём звенела сталь, не допускающая прекословия. — Времени у нас в обрез, а дел невпроворот. Подойди же ближе.
Колычёв поднялся, стараясь скрыть волнение, и приблизился к столу. Дьяк, повинуясь жесту государя, поспешно удалился, плотно притворив за собой дверь. Они остались одни.
— Дошла ли до тебя грамота моя, Фёдоре? Уразумел ли волю мою? — государь вперил в него взгляд, от которого Колычёву стало не по себе. Казалось, эти глаза видят не только его самого, но и все его тайные помыслы, всё то, что он прятал даже от самого себя на Соловках.
— Грамоту получил, государь. И волю твою, мнится, уразумел, — Колычёв старался держать голос ровно, но волнение прорывалось наружу. — Токмо в толк не возьму… откуду тебе, государь, ведомо о моей охоте к делу корабельному? О том ведь и в семье моей не всяк ведал.
Мальчик чуть усмехнулся. В этой усмешке не было детской радости, скорее — снисхождение мудреца к непонятливому ученику.
— Слухом земля полнится, Фёдор Степанович. А очи мои зрят далеко за кремлёвские стены, — уклончиво ответил он. — Ведаю я, что не по нраву тебе козни боярские, что душа твоя к строению тянется, к труду плотницкому да розмыслу. Ведаю и то, как ты карбасы поморские ладил, да доски паром гнуть артельщиков учил. Такие мужи мне ныне дороже злата. Кои не места у трона ищут, а дело вершат.
Он отодвинул в сторону свитки с доносами и придвинул к себе большой лист из склеенных плотных бумаг, исчерченный чёткими линиями.
— Зри семо, — приказал государь.
Колычёв склонился над столом. То, что он увидел, заставило его забыть и о страхе, и о субординации. Это были чертежи. Но чертежи не тех пузатых, неповоротливых лодей, что ходили по Москве-реке, и не новгородских насадов. Это были стремительные, хищные обводы судов с широкими днищами, с чётко прорисованными рыбинами*, матицей, коргой* и опругами*.
(*Стрингеры (продольные внутренние брусья) — Рыбины. Очень говорящее название, ассоциирующееся с рыбьим скелетом;
*Форштевень и Ахтерштевень (носовая и кормовая балки, продолжающие киль) — Корга или Книга. Носовую часть также называли просто нос, а кормовую — корма или задок;
*Шпангоуты (поперечные рёбра жёсткости) — Опруги (или упруги). Нижнюю, Г-образную часть шпангоута, которая крепилась к матице (килю), делали из нижней части ствола ели или сосны, переходящей в толстый корень, чтобы получить естественный, природный угол в 90 градусов. Такая деталь называлась кокора или копань. «Кокористое дерево» означало дерево с крепким корневищем.)
— Се есть наше будущее, Фёдор, — голос мальчика звучал глухо, напряжённо. — Суда, способные не токмо зерно по рекам тягать, но и пушечный наряд нести. Быстрые, крепкие, юркие, кои не убоятся ни татарских стрел, ни шведских ядер.
Колычёв жадно вглядывался в линии, его ум плотника и воина мгновенно оценил изящество и мощь заложенных в чертежи идей.
— Государь… сие зело премудро, — пробормотал он, проводя пальцем по бумаге. — Дабы такое срубить, лес нужен особливый. Дуб, сосна щегловая*, судовая. И мастера нужны, кои не избы рубить обучены, а опруги гнуть.
(*Щегла (или щегла, ударение на последний слог) — Мачта. Дерево, идущее на мачту, называлось щегловым лесом.)
— О лесе не кручинься, — перебил его государь. — У деревни Печатники, что супротив Коломенского, дело уже закипело. Там Василий Нефедьев хозяйствует. Я ему наказ строгий дал: не токмо уголь древесный жечь для кузень, но и лесное хозяйство править. Сосну лучшую, дуб крепчайший там валят да сортируют. Но главное его дело ныне — лесопилку ладить. Не мужикам пилами надрываться, а силу воды и ветра в дело пустить. Лесопильную строят, дабы доски ровные, в размер заданный, выходили быстро и без изъяна.
Государь постучал пальцем по столу, подчёркивая каждое слово.
— Твоя же забота иная. Сам Лодейный двор*. Место я уже указал — у Воробьёвых гор. Там река глубока, и берег удобен для поставки десятков крытых плотбищ* и каменных водоливных ям*. Люди и припасы туда уже тянутся. Древесина, смола, пенька, железо.
(*Верфь — Лодейный двор;
*Эллинг (крытое помещение для постройки судна) — Крытое плотбище (место, где плотничают);
*Сухой док (место, откуда откачивают воду для ремонта) — Водоливная яма.)
Государь поднял на него глаза, и в них Колычёв увидел непреклонную волю, о которой гудела вся Москва.
— Твоя задача, Фёдор Степанович, — ознакомиться с тем, что Нефедьев в Печатниках творит. Сверить, дабы доски и брус шли в размер, по чертежам заданный. А после — принимать дела на Воробьёвых. К холодам, слышишь меня, к первым морозам, там должны стоять четыре крытых плотбища! Дабы мастера зимой не стыли, а работу вершили в тепле. И все заводы, что мною задуманы: смолокурни, канатные дворы, кузни судовые — всё должно стоять и работать!
Он свернул чертежи в тугую трубку и вложил их в руки ошеломлённого Колычёва.
— Здесь всё расписано. От матицы до щеглы. Бери. И помни: ты ныне глава Судового приказа. Под тобой — казна, люди и моя государева воля. Оправдаешь доверие — вознесу. Спасуешь — пеняй на себя. Ступай.