По прилету, я надвигаю глубоко бейсболку, цепляю очки-авиаторы. Не узнать.
Все вместе мы идем в терминал. Там я смотрю на табло прилётов, на эту медленно переползающую строчку — Tokyo — и время вдруг растягивается, как всегда бывает, когда чего-то очень ждёшь. И пока оно растягивается, меня уносит назад.
…Киото. Дом «Тихий уголок», бумажные перегородки, в щель между которыми сочится медовый свет фонарей. Я тогда впервые увидел её — не девушку даже, а ожившую гравюру: белёное лицо, алый изгиб губ, тяжёлый узел волос, утыканный шпильками, и эти глаза, которые смотрели на меня поверх веера так, будто знали обо мне что-то, чего я сам ещё не знал. Майкл заплатил за вечер с гейшами целое состояние, и я готов был злиться на эту показную роскошь. А ночью, когда грим был смыт, передо мной оказалась совсем юная женщина с лицом школьницы, и всё это средневековое великолепие вдруг стало неважным. Важной стала она.
Потом был Токио. Отель, куда она приехала “попрощаться”. И не смогла. Один украденный у судьбы день. И её тихое, на грани всхлипа: «кажется, я уже жду от тебя ребёнка». Я тогда сиял, как начищенный самовар, бегал по парку с дурацкой улыбкой и строил наполеоновские планы — покупка дома или квартира, переводы через банк Амброзиано, как мы обманем судьбу, как непременно будем счастливы. Идиот. Счастливый идиот, который верил, что всё решается легко, стоит только захотеть и не пожалеть денег.
— Объявили посадку и выход, — негромко роняет Сергей Сергеевич, и я возвращаюсь в холодный, гулкий ночной терминал.
Пассажиры выходят неровной, измотанной струйкой. Японцы с одинаково усталыми лицами, тележки, чемоданы, чей-то заходящийся в плаче ребёнок на руках. Я ищу её глазами, и сердце уже колотится где-то у горла. Вот она.
И первое, что я чувствую, — не радость. Спотыкаюсь об эту мысль, не успев её додумать.
Мизуки идёт медленно, придерживаясь рукой за ремень сумки, как за поручень. Маленькая, ещё меньше, чем мне помнилось. Лицо без грима я люблю — но не такое. Не это серое, с провалившимися тенями под глазами, с заострившимися скулами лицо. Она не пополнела за эти месяцы — она похудела! Под лёгким плащом, под платьем — никакого животика даже близко не наблюдается! А ведь конец первого триместра, что-то уже должно быть, хоть намёк, хоть тень округлости. Ничего.
Она замечает меня — и сразу оживает. Глаза вспыхивают тем самым светом, что снится мне по ночам, губы дрожат, и она почти бежит последние шаги, бросая сумку прямо на пол.
— Витья…
— Счастье моё.
Я подхватываю её, прижимаю к себе — и она почти невесома в моих руках, гибкое тело стало тонким, хрупким до испуга. Она утыкается лицом мне в грудь, и я чувствую, как она вся вздрагивает — то ли от усталости, то ли сдерживая слёзы. От неё пахнет долгим перелётом, аэропортом, чужими гостиницами — и едва-едва, на самом донышке, тем самым цветочным, родным.
— Я так боялась, что не долечу, — шепчет она. — Тайфун… Рейс всё переносили и переносили. Я думала, боги против нас.
— Тише. Ты здесь. Это главное.
Я отстраняюсь, заглядываю ей в лицо, и улыбка у меня выходит, наверное, кривая. Сергей Сергеевич, подошедший забрать сумку, на секунду застывает рядом, окидывает Мизуки своим цепким взглядом — он у него профессиональный, всё подмечающий — и едва слышно, одними губами, наклонившись ко мне, роняет:
— Витя, мне кажется, ей к врачу надо. Уж очень бледная. Анемия
Я молча киваю. Не нашёл, что ответить. Потому что то же самое колотится у меня внутри с той секунды, как она вышла из гейта.
— Что он говорит? — интересуется Мизуки, поворачиваясь к охране и слегка кланяясь
— Тебе к врачу надо. Ты худая и бледная.
— Нет, нет, я в порядке! Просто тяжелый перелет.
Ну может быть. Устала, долгая дорога.
— Тебе надо поесть. Что-то калорийное. Хочешь в японский ресторан поедем? Какие-то еще, наверное, открыты.
— Нет, давай сначала в отель. Приму душ.
Охрана уже подхватывает её немудрёный багаж. Идём через пустой ночной терминал к выходу, и я веду её под локоть, чувствуя ладонью каждую косточку.
В машине она садится рядом, прижимается к моему плечу. За окном плывут мокрые огни шоссе, отблески ложатся ей на лицо — и в этом неровном свете оно кажется ещё бледнее.
— Как ты? — спрашиваю тихо, чтобы не слышали впереди. — Как… всё проходит? Тебя не тошнит, ничего не болит?
— Всё хорошо, — отвечает быстро. Слишком быстро. — Правда, Витья. Всё чудесно.
— Мизуки!
— Что? — она поднимает на меня глаза, и в них вызов пополам с мольбой не спрашивать. — У меня всё отлично. Немного осунулась — так это от перелёта, я почти не ела в аэропорту, разве там нормально поешь?
Она слабо улыбается, гладит меня по щеке холодными пальцами. — Я знаю тебя. Перестань хмуриться, ты пугаешь свою Мизуки сильнее тайфуна.
Я ловлю её руку, целую тонкое запястье и заставляю себя улыбнуться в ответ. Но внутри ничего не отпускает. Она храбрится. Сидит, выпрямив спину, как учили в окия, держит лицо — это у неё годами отработано, держать лицо при любых обстоятельствах. Только меня этим не обманешь. Слишком хорошо я помню, какой она была в Токио — живой, смеющейся, лукавой, прикрывающей рот ладошкой. А сейчас передо мной её бледная тень, и тень эта улыбается мне через силу.
— Расскажи лучше про тайфун, — прошу я, чтобы не давить. — Сильно натерпелась?
И она рассказывает — про забитый людьми аэропорт, про спящих прямо на полу пассажиров, про то, как трижды объявляли посадку и трижды отменяли, как добрый господин Тагути прислал за ней человека и устроил в гостиницу, и как ей было неловко принимать столько заботы. Потом спрашивает про гастроли, мы обсуждаем концерты, последние новости. Говорит она оживлённо, мне в угоду, а голос всё равно слабый, и к концу пути совсем сходит на шёпот, и она замолкает, опустив голову мне на плечо. Задремала.
Отель. Ночной портье, пустой холл, лифт. Мизуки идёт сама, отказываясь от помощи, только в номере, едва переступив порог, выдыхает, будто скинула с плеч тяжесть.
— Какой красивый номер… — произносит она и проводит ладонью по спинке кресла. — Президентский? Я приму душ, ладно? Я вся… с дороги.
— Конечно. Полотенца на полке, халат там же. Не торопись.
Она благодарно кивает, берёт свою сумочку и скрывается в ванной. Шумит вода.
А я не могу усидеть в этих стенах. Выхожу в коридор — тихий, застеленный толстым ковром, поглощающим звуки. У окна в дальнем конце маячат две фигуры: Сергей Сергеевич и один из моих охранников - Андреем. Курят прямо в коридоре, в приоткрытую форточку, переговариваются вполголоса. При моём появлении охранник коротко кивает и тактично отходит к лифтам, оставляя нас вдвоём.
Сергей Сергеевич не спешит. Глядит в чёрное окно, на россыпь огней внизу, потом всё же поворачивается.
— Виктор. — Когда он называет меня по полному имени и без своих обычных подначек, это всегда к серьёзному разговору. — Ты ведь понимаешь, что я докладываю о тебе каждый день? Шифровками. Так положено, и я не вправе ничего пропускать.
— Понимаю. — Я тяжело вздыхаю, прислоняюсь плечом к стене. — Докладывай всё как есть. У меня контракт с SONY, у нас открытие их флагманского магазина в Нью-Йорке, я обязан там быть. Это работа. Мизуки тоже вовлечена, скажем так, в процесс.
— Шито белыми нитками
— Пусть так. Приличия соблюдены.
— Стоит “протечь” где-нибудь у портье… Дальше газеты, папарацци.
— Мы для Мизуки сняли отдельный номер.
— Обслуживающий персонал все видит! Консьержки, горничные… Да тот же Жан-Клод. Ты в нем уверен на 100%?
— Что мне делать? Я сейчас не могу оставить ее одну!
Сергей Сергеевич тяжело вздыхает.
— Иди уже к ней. Намаялась твоя японочка, сразу видно. И ты иди, не маячь в коридоре. Утро вечера мудренее.
Я благодарно хлопаю его по плечу и возвращаюсь к себе.
Вода в ванной давно не шумит. В номере приглушённый свет — горит только ночник у кровати. А на кровати, поверх покрывала, свернувшись калачиком в гостиничном халате, не дождавшись меня, спит Мизуки. Влажные тёмные волосы рассыпались по подушке. Она так и не легла под одеяло — видно, опустилась на минутку и провалилась в сон, едва коснувшись головой подушки.