Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Что? — Я не понял. — Надо же…

— Что надо? — перебил он, и голос снова сделался твёрдым, железным. — Кому надо? Мне? Я чиню чайники, Вереск. Я старый артефактор, у которого силы — как у тебя, только опыта побольше. Тебе? Ты последний на курсе. Двое нас, у которых на двоих одна чашка с напёрстком, против того, что переделывает людей в двери. И что мы надумали? Пойти и сказать?

— Да, — сказал я упрямо. — Пойти и сказать. Тем, у кого сила. У кого власть. Тем, чья работа — стена. Они должны знать, что идёт.

Тойн смотрел на меня долго, и в его взгляде была жалость — к тому, что я сейчас узнаю.

— Иди, — сказал он тихо. — Иди, скажи. Раз без этого не уймёшься — а ты не уймёшься, я вижу, ты из тех, кто должен попробовать дверь, даже когда написано «заперто». Иди. Только потом возвращайся. Когда тебе не поверят — возвращайся сюда. Я заварю что-нибудь горячее. Это всё, чем я смогу помочь, и поэтому я тебе это и предлагаю заранее.

Я не послушал его. Конечно, не послушал. Мне было восемнадцать, и я только что в одиночку расслышал конец света; кто в восемнадцать слушает стариков, у которых для тебя только горячее питьё и «не суйся»?

Куратора Делна я перехватил в Веретене после первого занятия.

Я долго подбирал слова, пока шёл наверх, — я, который слова экономит, заготовил их впрок, выстроил по порядку, как выстраивают доказательство: пустошь переполнена перегоревшим стеклом (это проверяемо, это видел и Тойн, спросите Тойна); порченый с дальних швов нёс на себе чужую разумную работу (это я прочёл, и не я один заметил руку); и есть ритм, обратный отсчёт, и он укорачивается. Я не стал бы говорить «я слышу голос конца света» — я не дурак, я знал, как это звучит. Я приготовился говорить как мастеровой про сломанную балку: вот трещина, вот куда пойдёт, вот сколько простоит.

Нашёл я его в пустой аудитории — он проверял чьи-то записи, и утренний свет лежал на исчёрканных листах. Он поднял глаза с лёгким удивлением: последние на курсе не ищут куратора по своей воле, последним от куратора нужно одно — чтоб не трогал.

— Вереск? Случилось что?

— Случилось. — И я выложил своё доказательство, по порядку, как и готовил: стекло в осыпи, рука в Кетиле, ритм, отсчёт. Говорил коротко и точно, без «слышу голос конца света», без дрожи, как докладывают о трещине в балке. Я даже сам почти поверил, что звучу убедительно.

Делн слушал, отложив перо. Лицо его менялось — но не так, как я надеялся. Сначала внимательно. Потом озабоченно. А потом проступило выражение, от которого у меня опустилось сердце: так смотрят не на того, кто принёс важную весть, а на того, за кого начали тревожиться.

Делн выслушал меня до конца. В этом был весь Делн: он был справедлив, он не перебивал даже последнего на курсе, он дал мне выложить всё доказательство по порядку. А когда я закончил, он не рассмеялся и не рассердился. Он вздохнул — тем самым усталым вздохом, который я знал по практикумам, вздохом над тем, что давно понятно и не изменится.

— Вереск, — сказал он. — Сколько ты спал на этой неделе?

— Это не…

— Сколько?

Я промолчал. Это был ответ.

— Послушай меня. — Он говорил не зло; он говорил добро, и это было невыносимо. — Ты способный мальчик. Самый чуткий читатель потоков, какого я видел за двадцать лет в Веретене, — я это говорил при всех и повторю. Но чуткость — это и проклятие. Тонкие, такие, как ты, слышат то, чего нет, чаще, чем то, что есть. Вы чувствуете каждую дрожь мира как свою и оттого живёте в постоянном предчувствии беды. Я видел это не раз. Один такой у меня уверял, что слышит, как плачут камни в фундаменте. Другая считала чужие смерти за неделю вперёд. Это не дар пророчества, Вереск. Это переутомление чуткого инструмента. — Он почти ласково постучал пальцем по столу. — Порча на воротах — да, печально, бывает. Стекла в осыпи много — бывает и так, пустошь дышит циклами, старики тебе расскажут, что и не такое видали, и ничего, стоим. А «ритм», «отсчёт»… — Он развёл руками. — Это твой собственный страх, мальчик. Ты слышишь, как стучит твоё сердце, и думаешь, что это сердце мира. Иди спи. Это приказ куратора, а не совет. Три дня не появляйся на практикуме. Выспись. И не пугай однокурсников концом света — у них без того экзамены.

Он был так разумен. Вот что было хуже всего. Будь он глуп или жесток, я мог бы оттолкнуться, разозлиться. Но он был добр, справедлив и неправ, и доказать его неправоту я мог, только дождавшись, пока мир кончится. Плохое доказательство: им уже нельзя воспользоваться.

Вышел я от него на верхний виток, к узкому окну, в которое било холодное утреннее солнце, и постоял, глядя вниз, на Кальдер, на дымы, на Медный мост, на лоскут нижнего города, где над лавкой канатчика спала — или уже не спала, уже воевала с котом — моя сестра. Город жил. Город не слышал. Город был полон людей, у каждого из которых были экзамены, обеды, больные ноги, живые дети, и ни один из них не знал, и тот единственный, кто знал, был я, последний на курсе, которому только что по-доброму велели выспаться.

Где-то там, внизу, прачка Марта зажигала починенный мной светоч для своего малого, что боится темноты. Где-то Мира воевала с котом. Где-то старый Бричен сучил верёвку, не зная, что эту верёвку некому будет допрясть. Я стоял над всем этим и держал в себе одну скверную тайну на весь Кальдер, и деть её было некуда — ни рассказать, ни забыть, ни, как мне велели, выспать.

В кармане у меня тем временем лежало жалованье недели — четыре медяка. Два из них я был должен зеленщице ещё с той среды, на третьем жила крупа, четвёртый расписан не был, и это считалось у нас роскошью. Конец света концом света, а в лавку по дороге зайти было надо, и долг отдать было надо, иначе в следующий раз в долг не дадут — а следующих разов, по моему счёту, оставалось меньше, чем хотелось бы зеленщице.

На лестнице вниз я столкнулся с потоком сильных, поднимавшихся на боевой практикум, — шумных, лёгких, уверенных, пахнущих озоном недавно пролитой маны. Спел со второго курса кивнул мне на бегу — мы с ним прошлой зимой делили купленный напополам точильный брусок, и с тех пор он мне кивал; на этом наша дружба исчерпывалась, и обоих устраивало. Среди них, на полголовы выше суеты, шла Ирис Дольган. «Крикни — я услышу», — сказала она мне три дня назад в пустом коридоре. На один глупый, отчаянный миг я подумал: вот же она, та, что обещала услышать. Сказать ей. Она сильная, ей поверят, за ней пойдут.

И тут же понял, до чего это глупо. Ирис обещала услышать, если я крикну, что её стена сейчас рухнет, — стена, вот эта, конкретная, которую видно глазами и можно подпереть силой. А я пришёл бы сказать, что рушится всё; что слышу это я один; что подпирать нечем. Она бы глянула на меня своим скучающим взглядом и сказала: «И что с того, цоколь». Сильные верят в то, что можно ударить. Конец света ударить нельзя. Я отвёл глаза и прошёл мимо, и она меня не заметила — крыша списка не смотрит, кто там сыплется по лестнице вниз.

И тогда я понял одну вещь — спокойно, без обиды, как понимают остывшую кашу. Никто не придёт. Не со зла — просто сильные не слышат тонкого, взрослые не верят мальчишке, и ни тех, ни других не переучить за оставшийся год. Значит, если кто и возьмётся — то я. Больше некому. Я проверил.

Мысль была безумная — я знал. Но впервые за четыре дня в голове сидело не «всё пропало», а «с чего начать», и это оказалось куда сноснее. С «всё пропало» ничего не поделаешь. А «с чего начать» — это уже почти дело, а с делом я кое-как лажу.

К Тойну я вернулся. Он, как и обещал, заварил что-то горячее, тёмное и горькое, и сунул мне щербатую кружку, не спрашивая, чем кончился мой поход, — по лицу всё прочёл, он же читал работу, а работой был я. Мы долго сидели молча. Потом он спросил: «Ну, теперь, когда ты сходил и убедился, что никто не поможет, — старика слушать будешь?» И я сказал: «Буду. Только не про „не суйся“. Про всё остальное — буду». Он хмыкнул — впервые за этот страшный день почти по-старому — и спорить не стал. Кажется, понял: отговорить меня нельзя, а раз нельзя отговорить, то лучше быть рядом и не дать наделать совсем уж глупостей. Так у меня появился союзник — больше, чем помощник. Один на весь мир, старый, слабый на ману, как и я. Двое с чашкой и напёрстком против того, что считает нас всех. Негусто. Но с чего-то начинают все, у кого мало.

19
{"b":"970785","o":1}