— А чего тут обсуждать? Я вся на виду. — Груня слегка отстранила Анку. — Пусти, мне и вправду некогда…
Обрадовала, просияла улыбкой и исчезла в тумане, словно ее и не было. Анка все еще вглядывалась в сизую мглу, надеясь, не мелькнет ли Груня, а сама думала о ней: «А ведь и в самом деле ершистая… И Сергунька у нее с языка не сходит…»
Наугад Анка вышла к своей избе. Сегодня — встреча за встречей! На крыльце стоит Павлина Кукушкина, шевелит висячий дверной замок. Повернувшись к Анке, прогудела ей в лицо густым голосом:
— Вот и хозяйка! А я поцеловала пробой и уж хотела оглобли завернуть. Отпирай, пускай в дом…
Едва войдя, она опускается на лавку, закатывается смехом, обессиленно отмахиваясь от Анки:
— Погоди, дай дух перевести! Все растолкую… Ой, бабыньки. Силушки моей нету!..
Отдышавшись, Павлина садится к столу, рассказывает:
— Прихожу к Графене Яблочкиной, вдовой, как и я. Она стирает тряпье. Ты чего, спрашиваю, от жизни просишь? Замуж, говорит, хочу, не могу без мужа. А я тут такая важнецкая сделалась. Что же тебе муж — дождичком с неба упадет, не паханый, не сеяный? Его искать надо. Жалуется: где теперь найдешь? Годы-то уходят. А ты, говорю, сиди больше дома… Вот скоро сход, приходи. Я тебя там с одним вдовым молодцом познакомлю. Она стирать бросила, сейчас же новое платье надевать. Погоди, говорю, сходка-то не сейчас… Поверила, обещала прийти.
И Павлина опять закатывается хохотом. Анку тоже разбирает смех, но она сдерживается:
— Зря, нехорошо обманом-то.
Павлина сердится:
— Ты меня не учи. Я знаю, к кому как подойти. Парамониха Свешникова — та с умом и сердцем. Я к ней — по-другому. Где, спрашиваю, муж? На мельнице в работниках, отвечает. А получка у него какая? Подачку, говорит, приносит, а не получку: пуд муки в неделю. Надо, советую, торговаться с мельником. А она мне: бессловесный у меня мужик, хуже бабы. Мельник и рад — едет на нем да гарнцы гребет. Тут я ее и раззудила на мельника. Рукава она засучила. Попадись, говорит, он мне. И эта обещала прийти…
Анка смотрит на Павлину. Лицо грубоватое, но глаза светятся умом, решимостью; руки и вся фигура сильные, хоть мешки на той же мельнице ворочай. Вспомнив просьбу учительницы, Анка осторожно спросила:
— Филипп у тебя все еще бывает?
Вдова начинает сыпать мужской руганью:
— …Куда я от него денусь? Дети!.. Вот весной работенки прибавится, там видно будет. Может, и прогоню…
— А если тебе — в школу сторожихой? Учительница просила — человека ей надо…
— Родная, ненаглядная! — так и взвилась Павлина. — Да я на десять школ одна пойду. Да я все полы до дыр проскоблю. По человеческой жизни я проголодалась. — Она плачет обильными слезами. Но сквозь слезы говорит: — Наташу бы от Каплиных выручить, до чахотки ее доведут.
Заложив руки за спину, Анка ходит по комнате, сурово сдвинув брови.
— Сколько дела! Сколько хлопот! — озабоченно бормочет она на ходу. — Молчи! — вдруг закричала она на Павлину. — Вызволим! И Наташу от Каплиных вытащим.
Павлина уходит уже в сумерки. Огня зажигать не хочется. Анка только запирает дверь и при этом вспоминает слова пастуха: «Другим за тебя боязно». Правду сказал или для словца? Нет, Семен не может врать. Она почему-то думает об этом с гордостью и тут же шепчет: «Ах, Семен, Семен! А я вот соврала на тебя!..»
Анка гонит от себя мрачные мысли, садится к столу. За окном совсем темно. «Вот и еще день прошел. И радости и горести — все перемешалось в голове. На всю ночь теперь хватит разбираться. Ничего, разберусь, люди помогут, — подбадривает себя Анка. — А завтра опять тот же поток…» И вдруг в левом боку — знакомый толчок. Анка вздрогнула, расширила в темноте глаза, бросилась искать спички: при лампе все же не так страшно. Из темноты выступили при свете стены, углы, знакомые до трещины, до последнего сучка в бревне. Словно в бреду Анка бормочет: «Вот тебе и разберусь… В этом, пожалуй, не сумею. Как тут, что надо, кто научит?..» И сейчас же вспомнила с великой благодарностью и облегчением: «А Павлина! Она, в случае чего, — и повитуха и советчик. Не одна я теперь. Люди кругом».
Остаток вечера Анка уже спокойно проводит за книжкой.
Не только у Анки много хлопот. Дядя Хрящ бросил колоть лед на Стожаровский совхоз. Но домой он приходит только ночевать, остальное время бегает по селу. Под разными предлогами он стучит к знакомым и незнакомым, заходит званым и незваным на свадьбы.
— Золотой! — прыгает он около бедного мужика. — В долгу ты, как в хомуте. Снимать пора Филиппов хомут.
— Ничего, — смеются другие, — он привык, вытянет. А заленится — кнутом подстегнут.
Мужик поддергивает спадающие штаны, храбрится:
— Это меня-то кнутом?! Не те порядки. Скулы сворочу!..
— Орел молодой в темнице! — кричит Хрящ. — Вот это правильные слова. Приходи-ка завтра ко мне, а если скучно — и бабу прихвати. Уж мы придумаем. У нас Филипп запоет!..
На одной свадьбе Хрящ встретился с Окуловым. Тот, по обыкновению, был пьян. Он с усмешкой слушал Дерябина и вдруг поднялся на дыбы:
— Ты чего тут незваный чужие пороги длинными ногами обиваешь? Ты чего народ мутишь? Я — власть! У меня чтоб без моего ведома — не сметь!
Самсон не испугался, обнял пьяного председателя:
— Олешенька, солнышко! Разве я про тебя! Я про Филиппа. Ты работничек незаменный, — он хитро подмигивает гостям, — за чужим столом с дареной рюмкой. А в Совете ты зря сидишь. Ты лучше «Долю» спой…
Председатель утихомиривается и поет. Чуточку пропитой его голос все же приятен и на горьких нотах песни отливает звоном серебра. Хрящу грустно от песни, даже слеза блестит на глазах.
— Вот она — наша доля. И могила крапивой поросла, и хрест на могиле поправить некому. А Филипп умрет — ему дубовый трехаршинный на веки вечные вгонят. Слыхали вы эту песню?
— Осиновый кол Филиппу теперь, а не хрест! — кричат подвыпившие гости.
Зажиточные идут в защиту Филиппа. Нередко на свадьбе вспыхивает скандал. Но драки Хрящ не допускает. Длинный, торопливый, он вовремя умеет утешить обиженного, унять обидчика. А на другой день он приходит к тому же, теперь трезвому соседу и опять долбит его своими острыми словами.
Пастуху тем более не сидится дома. По десять раз на дню заходит в Совет, но всегда застает там только Федосеича да недовольных пропавшим председателем посетителей, пришедших по делу.
Семен наконец не стерпел и пошел к Окулову на дом. Председатель и писарь хлебали с похмелья уху из налимов.
— Долго ты будешь дома от народа отсиживаться? — зло спросил пастух.
— До самого перевыборного собрания, — улыбнулся председатель. — Приду либо дела сдавать, либо сызнова принимать.
Петр Иванович выворачивает над блюдом косые глаза и ворчит:
— Логический факт — сызнова принимать.
— Гляди, — грозно говорит пастух, — как бы не пришлось тебе в другом месте отсиживаться!
— Не один буду сидеть, не скушно! — грустно отшучивается Окулов.
Писарь прикрикивает на Семена:
— Не пугай! Коль скоро логически…
Но Гасилин кричит еще громче:
— Хватит болтать! Болтать некогда. Скоро перевыборы. Список лишенных голоса есть? Вывесить надо…
— Некого у нас лишать, — отвечает за Окулова Петр Иваныч, — у нас все трудовики…
— Это Филипп с Каплиным — трудовики? Ты не шути! — Пастух даже зубами скрипнул. — Где список, председатель?
— У писаря. Он делами ведает…
Петр Иванович в замешательстве еще ниже склоняется над блюдом.
— Где-то в бумагах завалялся список. Поищем.
Пастух судорожно водит руками по высокому очкуру галифе, но сдерживается и, отойдя в сторону, угрюмо спрашивает:
— Как перевыборы проводить будем? Порайонно или на общем сходе?
Председатель вытирает мокрые руки о голову.
— Не решили еще… Придут перевыборы — скажем.
Семен выбежал из избы, с треском хлопнув дверью.
Окулов смотрит ему вслед. На минуту в глазах его загорается осмысленная тревога. Он торопливо встает из-за стола и догоняет пастуха в сенях.