Где-то вдали, в тумане, нечаянно проплывает Яшка. Анку начинает колотить лихорадка, во рту — погань, мыло; внутри — злоба на свое прошлое — девичье, глупое…
Пастух как-то робок при Анке… Сказала ведь… И он дал слово, что прошлое забыто. И все-таки робеет. Один подъехал с ухарством и хвастовством. А другой неужели хочет — робостью? И в Анке начинает бушевать негодование. «Я тебе сказала прошлой весной, что у нас ничего не будет, и теперь то же скажу!.. Не подъезжай, отчаливай!» А все-таки хорошо бы посоветоваться с ним…
Пастух будто подслушал мысли Анки. Раздался стук, и, не успела Анка ответить, дверь открылась.
Семен стоит у самого порога, переминается, из руки в руку перекладывает кожаный картуз.
— Ты что же, Нюрка, не запираешься?
— Это — средь бела дня?
— А хотя бы и средь бела дня…
Гасилин не был в избе у Анки с весны. Сейчас он диковато озирается по сторонам: все переставлено, прибрано по-новому. Вот тут, в простенке, висела дедова сеть, а теперь — вышитое полотенце; убраны и полати, от этого комната стала выше, светлее. Нарядным кажется столик у окна, застланный васильковой, выглаженной скатеркой, на ней — стопочки тетрадок и книжек, два остро заточенных карандаша.
— Вон как хорошо у тебя, — бормочет пастух. — А в моей хибаре все шиворот-навыворот. Вчера вечером пришел, гляжу — табурет вверх ножками стоит. Почему так — понять не могу.
— Прибрать некому, — равнодушно говорит Анка. Она сидит, облокотившись о столик, и под короткими рукавами синей кофточки чуть видны светло-бронзовые плечи.
Пастух отводит глаза в сторону. Анка мельком глянула в маленькое настенное зеркальце, убрала со стола руки.
— Что же ты, Семен? Проходи, садись.
Он шагнул к столу, опустился на подвернувшуюся низенькую самодельную скамеечку, сколоченную еще на бакене дедом Назаром. Пастуху очень неудобно сидеть — колени почти касаются подбородка, но куда же деваться?
— Я — по делу, Нюрка. Совсем ненадолго… Хотел предупредить…
— Так срочно?.. — Лицо у нее настороженное, голос недоверчивый.
— Только сегодня узнал. А в другом месте, при людях неудобно такие истории передавать…
— Это что же за истории?
— Ребята рассказывали… Сборище у Филиппа было. Про тебя очень худо говорили…
— Удивил! Не первый день болтают.
— Теперь — по-другому… Грозились… А ты вон не запираешься. Поосторожнее надо.
Анка тряхнула головой, завитки белокурых волос на висках дрогнули, как сережки, и пастуху показалось, что они тихонько прозвенели.
— Не страшно мне от этих угроз!
— Тебе не страшно — другим за тебя боязно.
— Вот еще! Если и стрясется что — плакать некому: круглая сирота.
Семен принял ее слова всерьез и, по своей привычке, загорячился:
— Стыдно так говорить! У нас весь вольный свет — дом родной! А товарищей — большущая семья! А дело какое делаем!.. Нехорошо сказала! У меня вот тоже — ни отца, ни матери…
— Значит, оба мы сироты? — в прежнем полушутливом тоне вставила Анка. Она и раньше слышала, что у пастуха нет родных, но теперь почему-то захотелось, чтобы он сам только ей одной рассказал об этом.
— И опять неправильно! — еще больше заволновался Семен. — Нет у меня никакого сиротства!
— Давно родителей лишился? Кто они были? — продолжала Анка свое.
Семен пересказал ей, что слышал от других о своем отце:
— Сормовский рабочий был, механик. — Он произнес эти слова с такой гордостью, словно речь шла о каких-то особых талантах или заслугах человека. — За нас жизнь отдал… Говорят, железный был борец… все мечтал меня в ученье пустить…
— Как же получилось, что ты в пастухи угодил? — неосторожно спросила Анка.
Гасилин вспыхнул от обиды:
— Ты что же думаешь, пастух — бродяга какой?! Это — большая должность! Ему все общество доверяет. Конечно, не очень приятно, если и кулацкую скотину приходится беречь. Да ведь овцы не ответчики за хозяев. Вот помяни мое слово, настанет такое время, когда пастух будет первым человеком!
— Ну чего ты кипятишься, Семен?! Я не о том, — поправилась Анка. — Я хотела спросить, почему же отец не отдал тебя в ученье?
— Вот чудачка! Что он мог сделать? Мне тогда годика три было, не больше. Кто же трехлетнего в школу примет?.. У бобылки рос. Она меня рано в подпаски пустила. Так и мотался по волости, пока в пастухи не вышел. А потом в Красную Армию призвали…
— Чего же не остался в армии? Командиром бы стал.
— Звали в курсантскую школу… Да ведь фронта пока никакого нет, а здесь уже настоящая война идет, — ответил пастух.
— Это верно, — задумчиво согласилась Анка, — как есть война… А мой отец не дожил до нашего времени. Где-то во время шторма утонул. Лучшим лоцманом на плесе считался, по всей Волге гремел!..
— Вот видишь, — гремел! — с радостью подхватил Семен. — Пастухи, боцманы, механики!..
— Погоди, — остановила Анка. — Это я без тебя знаю… Ты скажи, отца-то помнишь в лицо? Ты о нем так говоришь, будто живой перед тобой стоит.
— Скорее только кажется, что помню. Все чудится — идет такой огромный, голос — на все село, под ногами земля гудит…
— Борец, значит, был, — словно в каком-то забытьи повторяет Анка. — За новую жизнь погиб…
И вдруг спросила о том, что уже давно держала в мыслях:
— Скажи, Семен, социализм — это как надо понимать?
— Борьба, — без запинки ответил пастух.
— Чего-то тут не хватает, — покачала Анка головой. — Ведь вот мы уже боремся…
— И борьба будет долгой, — добавил Семен.
— Но победим все-таки?
Пастух твердо сказал:
— Обязательно.
— Ну и что же такое будет социализм?
Семен для чего-то осторожно потрогал стопочку брошюр на столе, потом в замешательстве взъерошил волосы.
— Это, знаешь, в одном слове не скажешь… Ты же книжки читаешь?
— Читаю. Да мне все про текущие кампании попадаются. У тебя нет такой книжки, чтобы в общей широте было нарисовано?
— С картинками, что ли? — усмехнулся пастух.
— Слушай, ты не смейся! — рассердилась Анка. — Есть или нет, спрашиваю?
— Есть. Только слов мудреных там очень много, со словарем надо читать. А словаря у меня нет. Если напрямки говорить, я и сам не все понимаю.
— Ну что понимаешь, то и скажи. Вот можешь сам себе в голове представить: в нашей Усладе — социализм!..
— Э! — воскликнул Гасилин. — Так бы и говорила! Это я — и без книжек могу…
Он вскочил со скамеечки и начал ходить по комнате — четыре шага до порога, четыре — к столу, — разминая затекшие ноги.
— Во-первых, Услада будет не та…
— Не та?! — Анка задержала дыхание. — Какая — не та?
— Совсем не узнаешь! Ни Филиппа, ни Каплиных. Воздух будет куда чище. Никаких тебе батраков! Не хочешь сам пахать и сеять — нет тебе ни земли, ни лошадей, ни плугов. Отдай тому, кто пашет.
— Не отдадут, Семен.
— Отнимем! К этому идет… А потом — все столбы и межи долой! Перепашем так, что и следа не останется. Общее поле и гумно, общие луга и стадо…
— Трудно будет взворочать, — сомневается Анка. — Земли-то, вон ее сколько. А нетронутой еще больше.
— Не труднее, чем сейчас! — убежденно говорит пастух. — Ты подсчитай… Сложи в одно все руки, сохи, бороны… Сразу сил прибавится. А там — производство подоспеет, машин подвезем…
— Какое же в нашей Усладе производство? — усмехнулась Анка.
— Не у нас, так в другом месте. А может, и у нас. Мы еще не знаем, как пойдет…
Оба замолчали. Анка неподвижным взором смотрит прямо перед собою, губы у нее еле приметно шевелятся, кажется, шепчут что-то. И вот — уже нет перед ней маленькой тесной комнаты, ни стен, ни потолка. На дворе — не лютая сугробистая, морозная зима, а теплое весеннее утро. Бескрайно раскинулось зеленое поле. Гул в поле, ветерок, пестрые рубахи, голоса… Анка провела рукой по лицу — и растаяло видение. Она сказала со вздохом:
— Работать не одинаково будут. Вот — заставь Окулова. Он целый день прогоняет в поле грачей, а паек потребует равный.