— Это — чтобы меня потом в вашем доме куском попрекали?
— Да нет, не будет этого. Отец нас отделит. Согласится…
— Значит, услыхал, что меня в Совет выдвигают. Еще бы! Сноха комсомолка, советчица, ему это на руку. Ты брось! — кричит она. — Я хоть зуб сломала, а орешек твой разгрызла, середка его мне не по вкусу — гнилая. Чего сама не раскусила, добрые люди пособили.
— Знаем мы этих людей. Должно, Ванюшка Чеботарев набрехал. Слова путного не скажет, одни только проценты.
Анка опять веселеет и беззлобно говорит:
— Ты Ванюшку не задевай. Тебе до него, как сверчку до птицы… Другая на моем месте так бы тебе рожу раскровенила, что маменька родимая не узнала бы. Счастье твое, что злобы у меня на тебя нет, так, склизость какая-то только. На себя больше злюсь. Когда тебя увижу, мне словно кто лягушку в руку положит. Ты вот что: если не хочешь совсем подлецом быть, поменьше языком звони. Я хоть звону и не очень боюсь, а все-таки без тебя звонарей много… Понял? Черт ты, черт болотный! — недоуменно качает она головой. — И в какой это нехороший час тебя задумали?..
Придя домой, Анка подмела и вымыла в избе. Затем перетащила кровать в чуланчик за печкой. На окна прибила белые занавески. Стол придвинула ближе к окну. Отойдя к порогу, она, сдвинув брови, внимательно осмотрела комнату, потом сняла численник из переднего угла и перевесила на оконный косяк над столом. С полки из чулана принесла свои тетрадки, сложила их стопочкой на столе, сверху карандаш положила. Довольная, она ходит по изменившейся, сразу посветлевшей избе.
Расстроенный неудачным разговором с Анкой и угрозами пастуха, Яшка зашел отвести душу к верному своему приятелю — писарю сельсовета Петру Ивановичу Калдину. Петр Иванович холост, одинок и вечно пьян. Живет он на квартире у содержателя пивной Захара Степановича. Жизнь ведет безобразную, неряшливую. Настил деревянных досок между печкой и простенком, прикрытый наискось лоскутным, в пятнах одеялом, заменяет ему кровать. Засаленные две подушки в красных наволочках валяются на полу у кровати. На них с ворчанием возится над костью облезлая черная собака. По полу разбросаны махорочные окурки. В комнате — прокислый, застоявшийся дух.
Петр Иваныч — с похмелья. Он повис кудлатой своей растрепанной головой над деревянной чашкой с солеными огурцами и квашеной капустой, громко чавкает и страшно выворачивает до невозможности косые глаза. На нем синяя выгоревшая рубашка с расстегнутым воротом. Приходу Яшки Петр Иваныч сильно обрадовался. Оторвался от чашки и захрипел пропитым голосом:
— Яшка, дай на похмелку! Вчера был в гостях у солдатки, все до копейки промотал.
— Штаны-то не позабыл? — сладенько улыбается Яшка.
— Штаны на мне, да в карманах пусто. — Он хитро подмигивает Яшке косым глазом. — Сам должен понимать… Дашь, что ли, на похмелку?
И когда Яшка соглашается, он стучит кулаком в переборку к своему хозяину:
— Захар Степаныч, пришли-ка с внучкой Грушей диковинку.
— За наличные только, Петр Иваныч, — с кашлем отвечает хозяин.
— Серебром плачу, — хрипит писарь.
— Вы мне деньги просуньте в трещинку, а Грушка диковинку живым мигом принесет.
Выпив бутылку, они требуют другую. Пьет писарь очень забавно. Откинувшись круто назад, он заправляет полрюмки в кадык и взмахом согнутой в локте руки выплескивает водку в горло. Потом сладко урчит, поглаживает себя по брюху, берет щепотью капусту и бросает в рот. Отряхнув с пальцев рассол, поспешно наливает следующую рюмку.
Яшка цедит водку, вцепившись в край стакана белыми ровными зубами. По обыкновению, он скоро хмелеет, и его черномазое лицо начинает маслено блестеть.
В пьяном виде у Петра Иваныча разговор только про женщин. Он глядит на убегающую из комнаты Грушу-подростка, на ее длинные голые ноги, выглядывающие из-под короткого платьишка, и жмурится. В пьяные свои рассказы вплетает отрывки были, выдумки застарелого холостяка — плод расстроенного водкой воображения:
— …Женщин я не считаю, тем более коль скоро разве пять лет тому назад — до ста тринадцати досчитал и счет потерял. Интересу не стало считать. А вот девчонки — самый вальяж. От вдовиц слез испуганного чувства не получишь. Коровы пестрые. Придет в Совет: «Петр Иваныч, заявленьице насчет льготных дровишек напишите…» — «А-а, коль скоро вам заявление, разве баню истопите, да меня, холостяка, тем более, пригласите?» Конечно, поломается сперва, потом моментально дает один и тот же логический ответ. Э, меня не обманешь, сперва истопи, а там и заявление… Со всякими просьбами я вдовицам теперь в один день велю приходить — в пятницу. Святой день, предбанный. У меня закон: ни одной буквы даром, категорически и безусловно.
Петр Иваныч припадает к Яшкину лицу, брызжет слюной:
— Помню, на царском фронте. Бежим, пятки втыкаются. Коль скоро устали — привал. Село польское… Ах, польки! — захлебывается Петр Иваныч. — Коль скоро разве — тем более польки! — это котел смолы кипящей…
— Хи-хи-хи! — заливается кто-то сзади них дряблым смешком. — Это-с уголовное деяньице, предусмотренное определенной статьей уголовного кодекса, наказуемое от…
Яшка и писарь поворачивают головы. Позади них, с брезентовым портфелем под мышкой, согнувшись, стоит бывший секретарь нарсуда 4-го участка Игнатий Тараканов. За нехорошие дела его выгнали со службы и чуть было не посадили в тюрьму. Игнатий назубок знает законы и занимается негласным адвокатством по всяким скандальным делам. Он — карлик ростом, ножки ухватом, широкоплеч и ряб. На лице его — реденькая жесткая щетинка. Маленькие черные глазки Тараканов прячет за большими очками. Он — страстный кроликовод, от него всегда пахнет не то козлом, не то сопревшим навозом. В движениях бывший секретарь по-кошачьи мягок и неслышен.
— Насчет вдовиц — уголовно наказуемое деяние, именуемое принуждением к сожительству с использованием служебного положения, — хихикает Игнатий. Он кладет на стол толстый портфель, покряхтывая, снимает и протирает очки. — Только сейчас с заседания судебного, из Стожаров, — братьев Промзиных делили… Ну и дураки! — всплескивает он руками. — До суда дрались, ко мне бегали, каждый на свою сторону тянул. Денег сколько мне перетаскали… А на суде помирились и сказали, что хотят вместе жить… Ну что ж, нам же хорошо. После нового урожая опять дележ затеют, опять ко мне будут бегать. С морозца я бы рюмашечку не отказался-с…
Писарь стучит, требует еще бутылку и продолжает прерванный рассказ. Игнатий слушает молча, с улыбочкой кивает головой. Пьет он настолько незаметно, что невозможно уследить.
— Ты дыханием, что ли, водку в себя всасываешь? — хрипит писарь.
— А я из рукавчика, — улыбается Тараканов. — С давности себя приучил. Бывало, на судебном заседании страсть выпить хочется, а у меня рюмашечка в рукаве заранее подготовлена. Занесешь руку, будто пот с лица утереть, а сам — урк! Судья только носом крутит, не поймет, откуда винный дух идет. На все-с практика нужна.
— Категорично, — соглашается писарь. — Вот я в Польше…
Яшка давно порывался что-то сказать. Улучив минуту, когда писарь замолчал, он вдруг упал грудью на стол и залился тоненьким смешком, от которого у него свело челюсти.
— Ты чего? — заворочал писарь глазами. — Не веришь?
— Куда там, верю!.. Вы послушайте, у меня был случай с Анкой, — еле выговорил Яшка и беспомощно замахал руками, давясь пьяным смехом.
— С кем? — сразу взревел писарь.
— С Анкой Климовой…
— Неужто подъехал?!
— На рысях! — похвастался Яшка.
— Врешь! — стукнул писарь кулаком по столу так, что рюмки запрыгали.
Яшка подробно рассказал им всю историю на песках, приврав чего и не было.
— Тю-тю! — свистит писарь. — А ведь с виду — не тронь меня, я дорогая.
— Горда, — соглашается Яшка. — Да разве против меня устоит? Теперь она и другого примет, но, конечно, по моему только слову, без меня к ней никто носу не показывай, какой бы ни был.
— Неужто примет?!
— Отсохни рука — примет! — не помня себя от хвастливой гордости, кричит Яшка.