— Знаете его? — спросила я еле слышно.
— Нет.
— А он вас знает.
— Значит, его прислали.
— Кто?
— Тот, кто хочет, чтобы я пошёл первым.
Я вцепилась в перила.
— А мы сейчас не это делаем?
— Теперь нет.
Он начал спускаться.
— Что? — прошептала я. — Куда?
— Вниз.
— Но там…
— Там ловушка.
— А внизу?
— Дверь, окна, контур, Орлов и кот.
— Кот — сильный аргумент.
— Я знаю.
Мы начали спускаться. И вот тут наверху что-то изменилось. Темнота словно поняла, что добыча отказывается заходить глубже. Коридор за нашей спиной зашуршал сразу множеством мелких звуков. Будто по полу быстро побежали босые ноги. Не одна пара. Несколько. Маленькие, быстрые, лёгкие. Смех повторился, но теперь уже не одиночный — ему ответили ещё два, три голоса. Я не выдержала и обернулась.
Вверху лестницы стояли трое детей.
Или то, что решило выглядеть детьми.
Они были босые, в старой серой одежде, слишком тонкие, слишком бледные, с тёмными провалами глаз. Лица почти обычные, но именно почти. В каждом было что-то слегка неправильное: слишком широкая улыбка, слишком неподвижный взгляд, слишком длинные пальцы. Они стояли плечом к плечу и смотрели на нас сверху вниз. Один мальчик лет семи. Девочка, может, десяти. Ещё один маленький, совсем малыш, с круглым лицом и чёрными глазами. Но самым страшным было не это. Самым страшным было то, что они были полупрозрачные. Не как классические призраки из мультиков, нет. Просто свет проходил через края их тел, и за худыми ногами угадывались доски пола.
Я перестала дышать.
— Призраки? — выдохнула я.
— Нет, — сказал Громов.
— Почему нет?
— Призраки не пахнут.
— А эти пахнут?
— Плесенью, серебром и чужой кровью.
Мне очень захотелось обратно в изолятор. В камеру тринадцать. В кабинет Маргариты Павловны. В любую точку мира, где детские призраки, пахнущие серебром и чужой кровью, не стоят на лестнице старого дома и не улыбаются мне так, будто знают, как я кричу.
— Роман, — пропела девочка. — Ты привёл её. Хороший мальчик.
Я почувствовала, как Громов стал совершенно неподвижен.
Нет, не так. Он и до этого был собран. Но теперь в нём словно что-то закрылось. Как железная дверь. Медленно, тяжело, окончательно. Его лицо я не видела, только спину, но даже по спине поняла: эта фраза попала в больное место.
— Не слушай, — сказал он мне.
— Я стараюсь.
— Что, не нравится? — спросил мальчик наверху и улыбнулся шире. — Тебе же нравились дети, Гром. До того, как ты перестал их спасать.
Громов сделал шаг вниз. Я — за ним. Браслет на руке вспыхнул белым, потом жёлтым, потом снова белым, будто контур тоже нервничал. Дети не двигались, но голоса двигались. Они спускались за нами, шептали из стен, смеялись сбоку, звали с верхней площадки и из темноты под лестницей одновременно. Дом стал полон ими, хотя глазами я видела всё тех же троих наверху.
— Он не сказал тебе? — прошептал голос девочки у самого моего уха.
Я вскрикнула и резко повернулась. Никого. Только стена. Громов оказался рядом мгновенно, так близко, что я почти врезалась в него.
— Не реагируй.
— Она была здесь!
— Это морок.
— Прекрасно. Я теперь ещё и мороки коллекционирую.
— Они тянут страх.
— Пусть встанут в очередь, у меня его сегодня много.
Он вдруг посмотрел на меня. В этой почти полной тьме его глаза странно светились серым. Не буквально. Наверное. Но мне хватило.
— Тогда не корми их.
— Как?
— Злись.
— Что?
— Злись. У тебя хорошо получается.
Это было настолько абсурдно, что я едва не рассмеялась. В старом доме, на лестнице, перед полупрозрачными детьми, пахнущими серебром, огромный альфа советует мне злиться как боевую технику. И знаете что? Он был прав. Страх парализовал. Злость возвращала позвоночник.
Я повернулась к верхней площадке, где троица всё ещё стояла и улыбалась.
— Послушайте, мелкие ужасы, — сказала я дрожащим, но уже более живым голосом. — У меня был тяжёлый день. Меня отправили с бумажкой, чуть не женили на оборотне через железяку, влезли в квартиру, напугали кота и заставили подписать шесть документов со словом «смерть». Если вы думаете, что я сейчас впечатлюсь вашим кружком самодеятельности, то у вас очень завышенная самооценка.
Громов медленно повернул голову ко мне. На его лице было такое выражение, будто он не знал, гордиться мной или срочно пересмотреть своё мнение о моём инстинкте самосохранения.
Дети перестали улыбаться.
Вот тут стало страшнее.
Маленький мальчик наклонил голову набок. Слишком сильно. Так, что у живого ребёнка должна была бы хрустнуть шея.
— Она громкая, — сказал он.
— Очень, — согласился Громов.
— Невкусная.
— Сам такой, — сказала я.
Громов тихо, почти беззвучно выдохнул. Кажется, это был смех. Не время, конечно. Но если мы умрём, пусть хотя бы с моей репликой в протоколе.
Девочка открыла рот. Слишком широко. Изнутри потянуло чёрным дымом. В этот момент Громов резко схватил меня за запястье, дёрнул вниз, и пространство над нашими головами рассёк тонкий серебряный блеск. Что-то ударило в стену там, где секунду назад была моя голова. Дерево зашипело. В воздухе запахло горелым металлом.
— Беги! — рявкнул он.
Я побежала.
Точнее, попыталась. С лестницы, с котом внизу, с браслетом, с пульсом в горле и с мыслью, что если я сейчас споткнусь, то умру самым нелепым способом — не от древнего проклятия, а потому что носила неудобные офисные туфли. Громов двигался рядом, но чуть выше, закрывая меня от лестничного пролёта. Сверху снова свистнуло. Он развернулся, нож мелькнул, и что-то тонкое, блестящее отлетело в сторону, ударившись о перила. Серебряная игла. Настоящая. Не призрачная. Значит, морок был не просто мороком. Где-то в доме стояло устройство или кто-то живой, кто использовал этих «детей» как прикрытие.
На последней ступени меня всё-таки занесло. Я ухватилась за перила, больно ударилась бедром, но Громов успел подхватить меня за талию и почти перенести через оставшиеся ступени. Очень романтично, если не учитывать, что сверху в нас стреляли серебряными иглами.
В гостиной было уже не так, как мы оставили. Свет мигал. Барсик в переноске орал так, будто призывал древних богов кошачьей мести. Коммуникатор на столе шипел помехами. Из него пробивался голос Орлова, обрывками: «…связь… не можем… контур… дверь не открывается…»
Громов отпустил меня у дивана.
— К переноске. Лечь за кресло.
— А вы?
— Закрою лестницу.
— Опять начинаете?
— Лиза!
Я схватила переноску с Барсиком и нырнула за кресло. Почти упала, но удержалась. Сердце билось так, что казалось, его слышно с улицы. Браслет горел белым. Значит, дистанция нормальная. Какое счастье. Умираем в пределах допустимого радиуса.
Громов встал у начала лестницы. Без рыка, без позы, без лишних движений. Просто между мной и тем, что спускалось сверху. И впервые за всё время я увидела не человека, а границу. Вот здесь кончается доступ. Вот сюда не войдёшь.
По лестнице спускались дети.
Теперь их было больше.
Пятеро. Семеро. Нет, считать было трудно, потому что они мерцали, перекрывали друг друга, распадались на тени и снова собирались. Но впереди шла та девочка. Улыбалась. В её груди, там, где должно быть сердце, светился маленький серебряный огонёк.
— Это куклы? — прошептала я.
Громов услышал.
— Кровяные слепки.
— Очень зря спросила.
— Да.
Девочка остановилась на нижней ступени.
— Ты не спас их, — сказала она Громову.
— Нет, — ответил он.
Не стал спорить. Не стал отрицать. Просто сказал: нет. И от этого стало понятно, что кто-то взял настоящую боль и сделал из неё оружие.
— Ты смотрел, как они плакали.
— Нет.
— Ты слышал.
— Да.
Его голос не дрогнул. Но я вдруг почувствовала через связь — не мысль, нет, не воспоминание, а тяжесть. Огромную. Чёрную. Как если бы за его спиной открылась дверь не на лестницу, а в три года одиночки, в ночь ареста, в старое дело, в тех самых детей, которых он не спас или не успел спасти. Меня накрыло этим на секунду, и я едва не согнулась. Страх исчез. Осталось что-то хуже. Чужая вина, настолько плотная, что ею можно было забить окна.