Повернись, — яростно шептал голос разума, голос самосохранения. Вернись в свою комнату. Запрись. Он этого и ждет. Он проверяет твою стойкость, твои границы.
Нет, — отвечало что-то другое, темное, упрямое и жаждущее. Я должна посмотреть в глаза тому чудовищу, которое он прячет. Должна увидеть, что скрывается за этой маской. И посмотреть, не дрогну ли я. Доказать это ему. И себе.
Каждый шаг по холодному камню отдавался в ее висках. Сердце колотилось где-то в горле, учащенно и громко. Она чувствовала, как потеют ладони, и сжала их в кулаки, вонзив ногти в кожу.
Вот и его дверь. Массивная, из темного дуба, с железными накладками. Дверь в его логово. Она постучала. Сначала тихо, почти вежливо, как подобает незваной гостье. Стук получился робким, заискивающим. Это ее взбесило.
Она постучала снова. Громче. Настойчивее. Как имеет право стучать жена. В ответ — лишь гробовая тишина из-за двери, такая густая, что, казалось, можно было упереться в нее руками.
— Итан, я знаю, что ты там! — ее голос прозвучал громко и чётко, разрезая могильную тишину коридора. Внутри все сжалось в комок. — Открой. Мы должны поговорить.
Ничего. Только ее собственное учащённое дыхание, свистящее в абсолютной тишине. И тогда ярость, знакомая, горькая, как полынь, закипела в ней, смешиваясь с обидой и леденящим страхом. Ее пальцы снова, сами собой нашли амулет. Холодный камень. Его страх. А где ее? Она схватилась за массивную железную ручку. Ледяное прикосновение металла обожгло кожу. Она толкнула. Дверь не была заперта. Она подалась внутрь с тихим, скрипучим стоном.
* * *
Комната была погружена в глубокий полумрак. Шторы на огромных окнах были задернуты наглухо, не пропуская ни лучика дневного света. Воздух был спертым, тяжелым, пропитанным запахом старого вина. В центре комнаты, у большого зеркала в позолоченной, замысловатой раме, стоял он. Спиной к ней. Неподвижный, как статуя. Он не смотрел в свое отражение. Он всматривался в бездну за ним, в то, что видел только он.
— Я не приглашал тебя, — произнес он, не оборачиваясь. Его голос был глухим, лишенным всяких интонаций.
Звук его голоса, после дней тишины, ударил по ней, как хлыст. И предательская волна тепла прокатилась по ее животу. Ненавижу. Ненавижу себя за это.
— Ты много чего не делаешь, — парировала она, переступая порог и с силой захлопывая дверь за спиной. Громкий, финальный щелчок замка гулко отдался в тишине. — Но это не значит, что я буду вечно ждать у двери, как преданный пес, пока ты решаешь, какую роль сегодня играть. Доброго учителя? Жестокого тюремщика? Рассказчика трогательных историй?
Он медленно, очень медленно обернулся. И она едва сдержалась, чтобы не ахнуть от ужаса.
Он был бледен, как полотно. Кожа на его скулах натянулась, обнажая изящные, но жестокие линии. Глубокие, фиолетовые тени легли под глазами, говоря о бессонных ночах, о борьбе, о агонии. Его серебряные глаза, обычно такие пронзительные, яркие, были тусклыми, потухшими, словно пепел после пожара. Но в их глубине, в самых зрачках, тлели крошечные угольки чего-то дикого, необузданного, почти безумного. На нем не было привычного камзола, лишь простая черная рубашка из тонкой ткани, расстегнутая на груди. Обнаженная бледная кожа, ключицы, и следы старых шрамов. Тонкие, белые линии, рассказывающие свою безмолвную историю боли.
— А какая разница? — он развел руками, и в этом жесте была не театральность, а бесконечная, изматывающая усталость и раздражение. Он был изможден до предела.
— Я устала! — выкрикнула она, делая шаг вперед. Шелк ее платья зашуршал по каменному полу. — Я устала от этих качелей, Итан! От твоих подарков, за которыми неизменно следуют новые пытки! От твоей нежности, которую ты тут же, испугавшись, отбрасываешь, словно обжегшись о собственную слабость! Я больше не могу! Что ты хочешь от меня, в конце концов? Добей уже! Сломай окончательно или… или отпусти! Но прекрати эту пытку неопределенностью!
Она стояла, вся дрожа от выплеснутых эмоций, грудь высоко вздымалась от гнева.
— Ты думаешь, это пытка для тебя? — его голос был низким, плоским, безжизненным, и от этого становилось только страшнее. Он сделал шаг вперед. Всего один. Но он был таким властным, что она инстинктивно отступила, чувствуя, как спина упирается в прохладную деревянную панель стены. — Ты не представляешь, что ты со мной делаешь. Ты хочешь увидеть меня настоящего? Хорошо. — Он кивнул, и в его потухшем взгляде что-то шевельнулось. — Давай я покажу тебе его. Того, что три дня сидел в этой комнате, в этой самой темноте, и пытался вырвать из себя клещами все, что ты в нем пробудила. Того, что слышит твои легкие, нерешительные шаги в коридоре и желает ринуться к двери, вырвать ее с петлями, но не может, потому что знает — одно прикосновение, один твой взгляд, и все, все его укрепления рухнут. Того, чьи руки помнят вес и текстуру сотен чужих сердец, но дрожат, как у юнца, от мысли прикоснуться к тебе без гнева, без этой проклятой, спасительной ярости.
Он стоял так близко, что она чувствовала исходящий от него холод.
— Покажи, — бросила она вызов, подняв подбородок, хотя все внутри сжималось от ужаса. Ее голос дрожал, но не от страха, а от ярости. Ярости на него, на себя, на эту невыносимую, мучительную связь, что их связывала.
Он замер. Абсолютно. Даже пылинки в луче света от канделябра, казалось, застыли в воздухе. И в этой звенящей неподвижности было что-то более угрожающее, чем любое резкое движение. Воздух в комнате сгустился, стал тягучим, сладковатым, с привкусом металла и тления.
Он не дышит. Боже правый, он даже не дышит. Что я наделала? Зачем я полезла в клетку к голодному зверю? Почему я не осталась в своих покоях, почему не сидела тихо, как мышь?
И тогда он рассмеялся. Тихий, низкий, глубокий звук, который, казалось, исходил не из его горла, а из самих глубин земли. В этом смехе не было ни капли веселья. Была лишь леденящая насмешка. Над ней. Над ситуацией. Над самим собой. И от этого мурашки побежали по ее коже еще быстрее, холодный пот выступил на спине.
— По-ка-жи, — повторил он ее слово, растягивая каждый слог, смакуя его на языке, как гурман смакует дорогое, выдержанное вино. Его голос волшебным образом преобразился. Из него ушла усталость, исчезла надтреснутость. Теперь он звучал бархатно, глубоко, обволакивающе. И смертельно опасно. — Ты действительно этого хочешь, моя маленькая мятежница? Уверена ли ты в этом на все сто? Потому что наша милая игра в кошки-мышки, кажется, нравилась тебе куда больше.
Он сделал шаг. Не резкий, не агрессивный. Плавный, грациозный, кошачий. Его осанка изменилась. Он не просто выпрямился во весь свой немалый рост — он расправил плечи, и комната внезапно, физически ощутимо, стала меньше. Стены сдвинулись. Потолок опустился. Как будто он не просто человек, а некая темная сущность, заполнившая собой все доступное пространство.
Он не стал сильнее. Он всегда был таким. Сильным. Опасным. Хищником. Просто сейчас… сейчас он наконец-то перестал прятаться. Перестал притворяться. Что я тут делаю? Какой бес меня дернул прийти сюда?
— Три дня. Я дал тебе три дня свободы, Аделаида. Три дня возможности убежать, одуматься, спрятаться за широкую, честную спину своего верного рыцаря. Но нет. Ты пришла сама. Ломишься в мою берлогу, в мое последнее убежище, с требованием… чего? Ласки? Объяснений? Или правды? — Он усмехнулся снова, коротко и беззвучно, и его глаза, эти серебряные бездонные глубины, вспыхнули холодным светом. — Что ж. Так вот она, правда, какой ты ее жаждешь. Я устал бороться. С тобой. С этим хаосом, что ты внесла в мой выверенный, идеальный порядок. Ты хотела растопить лед, Аделаида? Так знай же. Лед не тает. Он не становится водой. Он трескается. С грохотом. А из черных, зияющих трещин вырывается нечто такое древнее и темное, что может поглотить, стереть в пыль весь твой жалкий, теплый, полный надежд мирок.