Антон помнил. Михалыч напился и рассказал, как перекупил номер у сапожника, который закрывался. А потом Антон этот номер удалил и вставил другой. Семь цифр. Все другие.
— Михалыч, может при наборе сбилось, — сказал Антон. Голос шёл ровно, но с тончайшей хрипотцой, которую мог услышать только тот, кто помнил, как Антон говорит обычно. Михалыч помнил. — В вёрстке иногда цифры съезжают, кегль может…
— Кегль прыгает, а номер целиком меняется? — Михалыч сказал это негромко. — Семь цифр — все другие? Братишка. — Я же тебе говорил: сделки — не с друзьями. Я не про нас с тобой. Я про то, что ты мне что-то не рассказываешь.
Тётя Зина за столом делала вид, что читает газету. Делала вид плохо — очки были не на носу, а в руке.
Тишина в трубке. Две секунды. Три.
— Я никого пока не обвиняю. Ты вёрстку последний трогал. Если ошибка — разберёмся. Если не ошибка — тоже разберёмся.
Гудок. Михалыч повесил трубку. В ухе остался гудок — длинный, ровный, без модуляции. Пустой.
Он опустил трубку медленно, вдруг ощутив её мёртвый вес. Повесил на рычаг. Постоял. Рука ещё держала форму — пальцы сжаты, словно трубка их не отпустила.
«Разберёмся». У Михалыча это слово уже звучало раньше — дважды, при Антоне, обоим — людям, которые его подвели. Первый — водитель, который разбил фургон на Рязанке. Второй — наборщик, который перепутал тираж и напечатал триста экземпляров вместо трёхсот пятидесяти. С обоими Михалыч «разобрался» тихо, без криков, без угроз. Водителю вычел из зарплаты. Наборщика уволил. Тихо, через неделю, когда тот уже расслабился и думал, что пронесло.
Михалыч не прощал. Просто откладывал.
Тётя Зина смотрела на него поверх газеты. Тридцать лет в типографии — она видела всякое. Ничего не спросила.
— Я на улицу, тёть Зин, — повторил Антон. — Правда по делам.
Она кивнула.
— Ты оденься, — сказала она ему в спину, но Антон уже шёл к двери. Дверь закрылась. За спиной радио, шарканье, запах растворимого кофе. Впереди — Москва.
Утро на улице было холодное, тусклое — из тех сентябрьских, когда солнце вроде есть, но не работает. Воздух сырой, с запахом вчерашнего дождя и тополиной коры. Антон шёл к метро. В кармане куртки: пять телефонных жетонов, мятые рубли, ключи от квартиры в Чертаново. На другом плече — ничего. Сумку с кусачками он оставил в типографии, под раскладушкой. Выбросить нельзя: улика. Держать при себе нельзя: тоже улика. Пока пусть лежит.
Антон подумал (ни с чего, без повода, как бывает): надо бы купить стиральный порошок. У Кати кончился. Или ещё не кончился, но скоро кончится. Мысль пришла и ушла, оставив обычный привкус быта, от которого не спрячешься ни в какой подвал.
Метро. Ближайшая станция — двенадцать минут пешком, если быстро. Антон шёл быстро. Утренняя Москва была вокруг: бабушка с авоськой у подъезда, две девочки-школьницы с портфелями, бомж у ларька, считающий мелочь на ладони. Обычная, привычная, нестрашная Москва. Почему-то от неё было тяжелее, чем от ночной.
На станции спуск в метро. Эскалатор гудел, воздух подземки привычно пах гарью, озоном и чем-то третьим, московским, без названия. Антон стоял на ступеньке и смотрел вниз, в белый свет. Рядом мужик в пиджаке читал газету, сложенную в четверть: «Независимая газета», заголовок про Примакова. Антон отвернулся. Не его новости.
В вагоне пятеро, все молчали. Вагон старый, с коричневыми сиденьями и царапиной на стекле. На соседнем сиденье чей-то забытый пакет от чипсов — жёлтый, пустой, смятый. Колёса стучали. В стыках рельсов был ритм — тот же, что у модема на соединении, только медленнее и глуше. Антон прикрыл глаза. Считал станции: одна, две, три. На нужной — вышел.
Наверху — троллейбус в сторону дома. Утренний пик уже прошёл, салон почти пустой: два пенсионера у передних дверей, парень в наушниках, женщина с ребёнком лет пяти, который ковырял пальцем наклейку на поручне. Антон сел у окна в средней части. Стекло грязное, с разводами. Через него Москва выглядела как фотография через мутный сканер: дома, деревья, рекламный щит «МТС. Мобильные ТелеСистемы», мужик с собакой, ларёк «Союзпечать» с пачками газет в витрине. В троллейбусе пахло разогретым маслом, пылью и чьей-то апельсиновой кожурой — мужик у задних дверей ел апельсин, аккуратно складывая шкурки в карман.
Кондуктор — женщина в синем халате поверх куртки — прошла по салону.
— Билетики, товарищи.
Антон заплатил за билет. Бумажный, серый, с номером. Держал его в правой руке — привычка, на случай проверки. Потом забудешь, и он окажется в кармане, и через неделю достанешь с ключами скомканный серый прямоугольник. У Антона таких прямоугольников в куртке было штук пять.
За стеклом проплыл продуктовый магазин «Продукты» — с ценниками мелом на чёрной доске в витрине. Рядом кафе-кулинария, из распахнутой двери которой тянуло жареным луком и пирожками. На лавке у входа двое мужиков пили пиво из бутылок, хотя было десять утра. Обычный сентябрьский день.
Взгляд упёрся в окно. Голова перебирала ненужное: почём сейчас память в «Никсе» на Савёловской (тридцать два мегабайта — восемьдесят долларов, или уже семьдесят? надо проверить), когда последний раз менял шнур у мыши (мышь клинит на левую кнопку, надо пропаять контакт), почему у тёти Зины на столе газета «Московский комсомолец», а не «Вечерняя Москва», — ведь раньше всегда была «Вечерняя». Мусор. Фоновый шум. Мозг выбирал, что попроще, лишь бы не трогать то, что лежало под мусором.
Потом — ни с чего, без повода — мамины руки. Как она перебирала ранетки на кухне в Барнауле, в те осени, когда они там бывали. Маленькие яблоки, жёлто-красные, кислые, пахнущие так, как пахнет только осень за Уралом. Мама перебирала их двумя руками, быстро, привычно, и откладывала червивые в отдельную миску — «на компот». У неё на пальце тоже было кольцо. Тоже широковатое. Тоже крутила иногда, когда задумывалась. Мысль пришла, постояла, ушла. Антон моргнул. Мама в Барнауле. У мамы всё в порядке. Ранетки — это давно. Это потом.
Через три остановки объявление из динамика прохрипело название следующей — Антон не разобрал. Динамик трещал, как старая линия.
Двери открылись. Вошла женщина.
Красная клеёнчатая кошёлка на коленях. Бежевый платок, завязанный под подбородком. Серое пальто, рукава потёртые на сгибах. Она села напротив Антона, через проход, — тяжело, с выдохом, как садятся люди, которые давно ходят и наконец нашли место. Кошёлка набитая: из неё торчал уголок белого хлебного пакета и горлышко молочной бутылки.
Антон посмотрел на неё и отвернулся. Потом посмотрел снова — потому что она сидела через проход, и было больше некуда, и потому что у неё было лицо. Не красивое, не страшное — лицо. Из тех, которые видишь в троллейбусе и забываешь через остановку.
Но сначала — руки. Он увидел руки.
Тонкие. В старческих веснушках, в мелких коричневых пятнах, которые появляются после пятидесяти и уже не уходят. На безымянном пальце правой руки — обручальное кольцо. Золотое, простое, без камня. Широкое — заметно широкое для пальца. Палец усох, или она похудела, или кольцо купили давно, когда руки были другие.
Она крутила его. Большим пальцем другой руки — механически, не замечая. Крутила вправо, потом влево, потом опять вправо. Движение привычное, многолетнее, отшлифованное до рефлекса. Так крутят те, кто носит кольцо тридцать или сорок лет.
Рядом с ней сидела другая женщина — постарше, в вязаной шапке, знакомая, может, по подъезду.
— Валюш, ты что такая? Что-то случилось?
Валя повернула голову. Лицо сухое, без макияжа, губы поджаты. Морщины на лбу вертикальные — не горизонтальные.
— Да я с утра… — Она запнулась. Не от плача — от усталости повторять то, что уже объясняла. — У меня Саша… у него сердце вчера было плохо. А сейчас у меня гудок не идёт.
Пауза. Она посмотрела в окно. Москва ехала мимо, обычная, грязная, безразличная.
— До «ноль-три» от соседей не могу: у них тоже не работает. И с автомата на углу — тоже, я пробовала, он через ту же станцию. Весь район, говорят. Авария.