Удобная схема. Для всех, кроме носителя.
— Ты не спишь.
Оптимизация ресурсов. Сон носителя — окно обработки данных.
— Спасибо. Очень по-человечески.
Антон выключил плиту. Тарелку не убрал — Катя придёт, уберёт или не тронет, и тарелка простоит до утра, и это тоже будет нормально. Записка. «Буду поздно. Позвони, если что. Блинчики супер. А.» Положил туда же, где была её, на стол, под солонку. Два человека, живущих в одной квартире, общались через записки на кухонном столе, как через почтовый протокол. Запрос — ответ. Подтверждение доставки — пустое место, где была записка. Всё на бумаге, всё асинхронно.
Куртка. Сумка матерчатая, серая. Советская спортивная — не новая, не старая, такие есть у каждого и ни у кого одновременно. В карман пятьсот рублей. Проверил доллары, открыл боковую стенку 386-го, посмотрел: конверт на месте, между кулером и блоком питания, четыреста двадцать долларов, нетронутые. Аварийный запас на несколько месяцев, если совсем прижмёт. Закрыл стенку.
Вышел.
Чертаново в час дня было мокрым и серым. У остановки бензиновая плёнка, троллейбусные провода гудели тонко, как зуммер на АТС. Антон сел у окна. Талон сунул в карман. За стеклом поплыли панельные дома, ларьки, гастроном, женщина с ребёнком у подъезда, мужик в трениках с мусорным ведром. Нормальная жизнь. Троллейбус подошёл не сразу; расписание на жёлтом столбе обещало одно, часы — другое, и в Москве это считалось порядком вещей.
Синий прямоугольник молчал уже почти привычно. Антон поймал себя на том, что проверяет его как шум в серверной: сначала слышишь каждый вентилятор, потом пугаешься только тишины. Контролёрша проверила талон и пошла дальше, а бабка с клетчатой тележкой начала объяснять соседке, что новый премьер хоть и молодой, но серьёзный. Политика ехала рядом, как запах мокрой куртки: отделаться нельзя, вслушиваться бессмысленно. Информация входила, не обрабатывалась, оседала где-то сбоку — как запись, которую потом, может быть, кто-нибудь прочитает.
Антон и не знал, сколько всего вокруг проходит через него именно так — мимо, краем, без разрешения. И после ночи с Агентом это уже не казалось безопасным.
На прямом участке троллейбус перестал раскачиваться. Антон закрыл глаза на секунду. За веками прямоугольник был на месте. Синий. Пустой. Ждущий. Открыл — и ничего не изменилось, только за стеклом деревья уже пошли сплошной полосой, без рывков и без поворотов.
На Чертановской стало только хуже: разовый билет за четыре рубля, тонкий, с магнитной полосой; турникет толкнул в бедро, станция загудела знакомо, подземно.
Эскалатор вниз. Длинный, советский, с резиновыми поручнями, которые двигались чуть быстрее ступенек, и ладонь медленно уползала вперёд, если не перехватывать. Антон положил руку — и пальцы начали считать.
Не ступеньки — ребристые линии на поручне, те канавки, которые проходят под ладонью одна за другой, равномерно, как тактовый сигнал. Одна. Две. Три. На тринадцатой Антон заметил, что считает. Попытался остановиться. Четырнадцать. Пятнадцать. Не получилось. Тело в режиме: пальцы двигаются, мозг послушно нумерует движения, и Антон ничего не может с этим сделать, потому что это не привычка, а рефлекс, а рефлексы не отключаются по запросу. Он читал когда-то, что навязчивый счёт — это способ мозга справляться с тревогой. Возможно. Или просто привычка человека, который почти всю жизнь считает всё подряд: байты, пакеты, строки кода, ступеньки до подвала типографии — семнадцать штук, — и теперь уже не может перестать.
Двадцать. Двадцать один.
Запах бензина и махорки. Сарай под Барнаулом, восемьдесят шестой год, доски в щелях, полоска света на масляном полу. Большие ладони дяди Рината, тёмные, в мазуте, с обломанными ногтями, обхватывают Антоновы детские руки, кладут на корпус карбюратора. Железо тёплое, вибрирует под пальцами, и вибрация идёт по рукам вверх, в плечи, в грудь. «Понимаешь, Антошка, — голос негромкий, с алтайским растяжением на гласных, спокойный, как голос человека, который привык разговаривать с машинами больше, чем с людьми, — мотор — штука, которая не врёт. Если внимательно слушать. Трещинка на свече — свеча просит замены. А вот этот свист — не мотор свистит, это воздух просачивается мимо прокладки. Слушай. И не лей воду на карбюратор».
Ринат в восемьдесят шестом — инженер на заводе, руки всегда в масле, рубашка в клетку, голос ровный. Ринат в девяносто девятом — завод встал, пенсии нет, сердце барахлит, тётя Галя работает за двоих. Мотор, который не врёт. Завод, который соврал.
Двадцать шесть. Антон моргнул. Барнаул пропал. Эскалатор ехал вниз, гудел на своих пятидесяти герцах, нёс людей. Москва. Сентябрь. Метро. Резиновый поручень под ладонью. Чья-то спина впереди — мужчина в куртке читал газету, сложенную вчетверо.
Ринат учил слушать технику. Антон слушал прямоугольник. Тот врал.
Переход на Серпуховскую. Потом Кольцевая. Давка не сильная — середина дня, не час пик, — но люди были, и Антон лавировал между ними автоматически, как человек, который ездит в метро каждый день и давно перестал думать о том, куда ставить ноги. Тело знает. Оно всегда знает раньше, чем голова.
В руке газета «Московский комсомолец» за три рубля, купленная у лотка рядом с троллейбусной остановкой. На первой полосе фотография нового премьер-министра, чью фамилию вся страна выучила ещё в августе и которая до сих пор не успела затереться до обычности. Моложавый, с острым взглядом — из тех лиц, которые смотрят с газетной страницы так, будто знают что-то, чего ты не знаешь. Рядом заголовок про Чечню крупным шрифтом, и Антон скользнул глазами мимо, потому что Чечня в газетах осенью девяносто девятого была как погода — везде, всегда, неотменяемая, и единственный способ жить рядом с ней — не вчитываться.
В углу зрения — рябь. Агент что-то делал: прямоугольник мерцал тонкой полоской, как модем в фазе рукопожатия. Антон чувствовал это как лёгкое давление в висках — не боль, а присутствие. Как если бы кто-то стоял за плечом и дышал в затылок.
Маршрут подтверждён: станция Красносельская, ожидаемое время 14:23.
Антон остановился посреди перехода. Кто-то сзади ткнулся ему в спину — «Куда встал!» — и обошёл.
— Калькулятор. — Антон сложил газету пополам, прижал к бедру. Губы почти не двигались. — Красносельская — это Сокольническая линия. Следующая после Комсомольской. А курьер, ты сказал, идёт с Комсомольской. Куда мы едем?
Пауза. Давление в висках усилилось — Агент перезапрашивал. Антон чувствовал это как вспышку — яркую, чёткую — схема метро, красная линия, стрелка, надпись «Комсомольская». Его собственная память, извлечённая чужой логикой, прокрученная через чужой фильтр и выданная обратно с ошибками.
Коррекция. Точка перехвата — Комсомольская.
Штука, которая называет себя оптимизатором, путает станции на карте, которую вытащила из его же головы. Берёт данные из Антоновой памяти — и перемешивает. Не врёт — хуже. Заполняет пустоты приближением. Подставляет похожее вместо точного. Словно кто-то взял карту метро, перетасовал названия и повесил обратно, и сам не заметил. Красносельская похожа на Комсомольскую: обе на красной ветке, обе на слух начинаются с «К», обе по пять слогов. Для человека, который ни разу не стоял на этих станциях, — одно и то же. Для Антона, который ездил по этой ветке с пятнадцати лет, — разница в два перегона.
Вот тебе и оптимизатор.
Антон дошёл до Кольцевой. Поднялся по переходу — счёт дёрнулся по привычке, но не завёлся: ступеньки кончились раньше, чем мозг поймал ритм.
У выхода к вестибюлю — ларёк. Московский, стихийный, как у каждого метро, — стекло мутное, картонка от руки: «Всё по 10 и по 40». Внутри, за стеклом, сигареты россыпью, жвачка, дезодоранты, шоколадки поштучно, и водка. Три вида: одна подешевле, одна подороже и одна совсем безымянная, в прозрачной бутылке, без этикетки, о качестве которой лучше не думать.