— Тогда слушай внимательно. — Беатриса говорила ровно, без крика, но так, что у мужчин за её спиной сразу вытянулись лица. — Ты жива. Это уже лучше, чем могло быть. Ты в доме Монревелей. До вечера останешься здесь, в малой комнате. Лечить твою гордость мне некогда, а лечить твою глупость, боюсь, поздно. Но если ты в ближайший час не начнёшь снова шипеть, царапаться и вопить, как до реки, я сочту это добрым знаком.
Мужчина помоложе фыркнул и тут же сделал вид, что кашляет.
Анна медленно посмотрела на него.
Лицо у него было совсем молодое, загорелое, с мягким ещё ртом и веснушками на переносице. Волосы пахли козьим жиром. Башмаки — мокрой землёй. И у него под ногтями, Господи помилуй, тоже была грязь.
Странное раздражение подкатило к горлу.
Не на него даже. На всё. На комнату, на запах, на мокрую ткань, на липкие волосы, на собственное тело, которое дрожало не переставая.
— Мне надо помыться, — сказала она прежде, чем успела подумать, как это прозвучит.
Все трое уставились на неё.
Беатриса вскинула брови.
— Что?
— Помыться, — повторила Анна, уже тише, потому что сама услышала в своём голосе что-то слишком резкое, чуждое этой комнате, этому веку, этим людям. — Мне… мне холодно. И… — Она сглотнула. — Я воняю.
Повисла такая тишина, что слышно стало, как в очаге лопнула смоляная полешка.
Потом молодой прыснул в рукав. Мартен посмотрел на потолок. Беатриса де Монревель медленно, очень медленно опустила взгляд на мокрую юбку Анны, на грязный подол, на спутанные волосы и произнесла с сухим изумлением:
— Надо же. Ты заметила.
Анна почувствовала, как у неё краснеют щёки.
— Это смешно? — спросила она.
— Нет, — ответила Беатриса. — Это неожиданно.
Она отвернулась к мужчинам.
— Жеро, скажи Алис, пусть нагреет два котла воды. И пусть найдёт чистую рубаху. Не праздничную. Просто чистую.
Молодой кивнул и исчез за дверью.
Беатриса снова посмотрела на Анну.
— Только не думай, что я расцениваю это как раскаяние. Возможно, ты просто испугалась, что рыбаки примут тебя за своего улова.
Анна посмотрела на неё несколько секунд — и вдруг, совершенно неожиданно для самой себя, хрипло сказала:
— Рыба хотя бы молчит.
Мартен поперхнулся воздухом.
Беатриса застыла.
Анна сама испугалась своих слов. Они вылетели легко, почти привычно — как будто всю жизнь сидели на кончике языка. Но комната была не та, люди не те, да и она… она не должна была сейчас отвечать так. Не после падения. Не после этого взгляда. Не в чужом доме.
Она уже ожидала окрика.
Вместо этого в уголках губ Беатрисы что-то едва заметно дрогнуло. Не улыбка. Тень её. Быстрый, сухой признак того, что женщина услышала удар и оценила его точность.
— Это мы ещё посмотрим, — сказала она. — Мартен, вынеси отсюда плащ. От него воняет рекой.
«И всем остальным тоже», — хотела сказать Анна, но удержалась.
Комната, куда её перевели, оказалась маленькой, с одной узкой кроватью, сундуком у стены и крошечным оконцем, затянутым пузырчатым стеклом. По углам торчал мох, вбитый между брёвнами. На столике у кровати стояла глиняная миска, гребень с редкими зубьями и пучок сушёной полыни. От пола тянуло холодом, но всё равно здесь было лучше, чем в большой горнице: меньше людей, меньше глаз, меньше чужих запахов.
Когда пришли две женщины с горячей водой, Анна сначала не поняла, что одна из них — служанка, а вторая — дочь ключницы. Просто увидела: одна полная, с красным лицом и руками, разъеденными щёлоком, другая — худощавая, с настороженными глазами и узким ртом. Обе смотрели на неё как на проблему, которая внезапно решила разговаривать человеческим голосом.
— Госпожа сказала отмыть вас, — буркнула полная, ставя медный котёл на скамью. — Только не орите опять.
Анна нахмурилась.
— Я… орала?
Обе переглянулись.
— Ещё как, — сказала худощавая. — Всю дорогу. Будто вас на бойню везли.
Анна села на кровати ровнее.
В голове снова мелькнуло: телега, дорога, собственный крик, упрямый подбородок, отец, мать, проклятая река. И вслед за этим — странное, почти телесное отвращение. Не к ним. К той себе. К той девице, которая скребла ногтем воск, чесала голову шпилькой и наслаждалась тем, как морщится мать.
Анна опустила глаза на собственные руки.
Эти руки были её. Тонкие, светлые, но сейчас грубые от холода, исцарапанные, с грязью под ногтями. И всё же в них будто уже жило иное движение — не ленивое, не капризное. Что-то собранное, быстрое, полезное.
— Я сама могу, — сказала она тихо, когда женщины шагнули к ней, чтобы расшнуровать корсаж.
Полная хмыкнула.
— Вы? Сами?
— Да.
Худощавая скривила губы.
— Вы даже чулки на себя натянуть не любили, госпожа Анна.
Это было сказано без злобы, почти с усталым недоумением человека, который много раз видел одно и то же чудо лени.
Анна почувствовала, как внутри поднимается что-то острое.
— Значит, сегодня будет день новых впечатлений, — ответила она.
Обе замолчали.
Полная медленно перекрестилась.
— Она точно головой ударилась.
Когда они наконец вышли, оставив за собой чистую рубаху, грубое полотенце и деревянный ковш, Анна стянула с себя мокрую одежду и замерла.
Тело было молодое. Очень молодое. Хрупкое, худое, с тонкой талией, острыми ключицами и маленькой грудью. На бёдрах — синяки, на коленях — старые царапины, на ногах — следы от грубых чулок. Кожа бледная, почти прозрачная, если её отмыть. Волосы, когда она с трудом распутала их и отжала, оказались светлыми, густыми, тянулись ниже пояса.
Она смотрела на себя так, будто увидела чужую девушку, живущую в зеркале воды.
Потом зачерпнула ковшом горячую воду.
Первое прикосновение было почти болезненным. Кожа вспыхнула. Пар пошёл в лицо. Анна зажмурилась, и вдруг — резко, ярко, до подступивших к горлу слёз — вспомнила иной пар.