Анна была уверена, что найдёт выход. Она всегда находила обходные тропы там, где другие послушно шли по дороге. У неё было мало ума, мало терпения и совсем не было стыда, но хитрости на маленькие пакости хватало. Ей казалось, этого достаточно.
Той же осенью в дом приехал молодой торговец из Гренобля — дальний знакомый отца, с хорошими сапогами, тонкими пальцами и веселыми глазами. Он пробыл три дня, ел за их столом, смеялся над шутками Этьена, щурился на огонь и однажды вечером, когда на дворе уже стемнело, а в сенях пахло мокрой шерстью и яблочной кожурой, слишком долго посмотрел на Анну. Она заметила. Она всегда замечала такие взгляды.
Через два дня она сама пошла туда, куда ходить не следовало.
Не из любви. Не из страсти. Даже не из любопытства, хотя его тоже было немало. Из злой, самоуверенной уверенности, что если станет «нечистой», всё рухнет. Никакого монастыря. Никакого брака. Родители поноют, поплачут, пошипят — и смирятся. Кому нужна девка, которая уже побывала в мужских руках? Кому нужна такая жена? Кто захочет связаться с опозоренной?
Оказалось — захотят.
Сначала был скандал. Мать бледнела, потом краснела, потом молилась, потом шептала на неё такие слова, от которых у Анны звенело в ушах. Отец впервые ударил её не ладонью, а ремнём. Исповедник говорил долго, с тяжёлым отвращением. Потом был разговор в монастыре, куда всё же попробовали её пристроить — на покаяние, на отсечение греха, на закрытые двери. Монастырь отказал. Слишком громкая история. Слишком большой риск. Слишком мало раскаяния. Анна и там умудрилась ответить настоятельнице, что монастырские стены не моют души лучше, чем баня — ноги.
После этого отец будто окаменел. Он больше не кричал. Просто начал искать, куда выгодно и тихо сбыть это несчастье.
И нашёл.
Дом де Монревель стоял высоко в горах, в стороне от больших дорог. Старый род, бедный, но упрямый. Люди там держали овец, снимали шкуры с добычи, выделывали кожу, торговали мехами, охотничьими ножнами, рукавицами, тёплыми плащами. Сын хозяйки, Рено де Монревель, большую часть года проводил в разъездах и на охоте. Дом был нещедрый, ветреный, деревянный, пахнущий дымом и зверем. Зато имя у рода было честное, без позора, а сама Беатриса де Монревель, овдовевшая много лет назад, согласилась принять невестку с хорошим приданым, не задавая лишних вопросов. Или почти не задавая.
Анна тогда поняла: её не спасло даже это.
Её не оттолкнули. Её просто продали дешевле, чем мечтали раньше, но дороже, чем она, по мнению отца, стоила теперь.
Телега качнулась снова. Мать поправила край плаща и посмотрела на дочь долгим, утомлённым взглядом.
— Ты могла бы хоть сегодня быть чистой, — сказала она. — Хоть сегодня.
Анна опустила глаза на свои руки. Под ногтями чернела грязь. На рукаве засохло что-то жирное. Волосы под чепцом сбились в колтуны. Она знала, какой от неё идёт запах. Знала и нарочно не меняла ничего с самого утра, хотя служанка Мари перед отъездом принесла ей таз тёплой воды и чистую сорочку.
Анна вылила воду под лавку.
— Пусть они увидят, кого берут, — сказала она тогда Мари. — Может, передумают.
Не передумали.
Теперь ей оставалось только делать вид, будто и это тоже было её решением.
— А если я чистая, вы сразу полюбите меня? — спросила она у матери. — Или хотя бы оставите в покое?
Агнесса медленно перекрестилась.
— Я бы предпочла, чтобы ты впервые в жизни подумала не о себе.
Анна закатила глаза и откинулась на жесткий мешок с дорожным бельём. От телеги пахло мокрым деревом. Где-то в глубине сундука тихо звякнули серебряные кубки из приданого. Там были скатерти, отрезы хорошего сукна, меха, подсвечники, несколько кусков дорогой окрашенной кожи, сундук белья, серебряная чаша, пара шёлковых лент, иглы, пуговицы, домашняя утварь, даже маленькое распятие в деревянном футляре. Всё, что должно было показать Монревелю: невестка хоть и с придурью, но не с пустыми руками.
Анна зло усмехнулась. Выходит, ценность всё-таки можно было сложить в сундук и перевязать ремнями.
К полудню дорога стала ещё хуже. Колёса вязли в грязи, потом цеплялись за камни. Приходилось то и дело останавливаться, чтобы слуги подталкивали телегу, а отец ругался на возницу. Сосны стали гуще, небо — уже, воздух — холоднее. Впереди показались крыши нескольких домов, вросших в склон. Из труб тянуло сизым дымом. У забора стояли дети в грубых коротких куртках и смотрели на проезжающих молча, настороженно. Одна старуха в коричневом платке перекрестилась, увидев герб на сундуке.
— Это уже их земли? — спросила Анна.
Никто не ответил.
Она приподнялась, вытянула шею и увидела дальше, на пригорке, длинный деревянный дом под крутой крышей. Крыша была тёмная, местами латанная, тяжёлая от старой смолы. Под навесом висели сушиться шкуры. Возле стены громоздились чурбаки, дрова, какие-то ящики, охотничьи силки. Чуть поодаль тянулся низкий сарай. Всё было серое, крепкое, насквозь продутое ветром. Не дом — большой упрямый сундук, который забыли посреди горы.
Анне стало нехорошо.
Вот сюда.
Сюда её везли.
Из города, где было хоть какое-то движение, хоть какие-то лица, хоть витрины лавок, хоть звон колоколов, хоть мостовая, хоть тёплая пекарня за углом. Сюда, где по вечерам наверняка слышно только собак, ветер и овец.
— Я не выйду, — сказала она вдруг.
Мать даже не моргнула.
— Выйдешь.
— Нет.
— Ещё как.
— Я сказала — нет.
Этьен, не поворачивая головы, крикнул вознице, чтобы тот остановил. Телега дернулась, лошади вскинули морды. Отец подъехал ближе, опустил руку на борт и посмотрел на дочь сверху вниз.
— Ты сейчас выйдешь, — сказал он. — Сама. Или я стащу тебя за волосы.
Анна вскинула подбородок. В этом движении было столько же гордости, сколько глупости.
— Попробуй.
Он действительно попробовал.
Мгновение спустя его тяжёлая ладонь ухватила её за локоть так, что ткань врезалась в кожу. Анна взвизгнула, лягнула доску, зацепилась чулком за щербину и, вырываясь, ударила его свободной рукой по лицу. Удар вышел слабый, больше шумный, чем болезненный, но этого хватило, чтобы у возницы отвисла челюсть, а мать тихо ахнула.
Этьен замер. Потом медленно, с ледяным спокойствием, разжал пальцы.
— Господи, — выдохнула Агнесса. — Дьявол в ней сидит.
— Не дьявол, — сказала Анна, задыхаясь. — Я сама.