Белая ванная комната.
Плитка.
Крючок для полотенца.
Флаконы на полке.
Мыло с запахом лаванды.
Чужой голос за стеной: «Ань, ты опять заняла душ на сорок минут?»
Она резко открыла глаза.
Перед ней была не плитка. Серое дерево. Миска. Дымное окно. Грубая ткань.
Анна оперлась ладонью о стену.
Голова закружилась.
Она не понимала, что с ней происходит. Не понимала, откуда взялась эта ослепительно ясная, мучительная картинка. Не понимала, почему её сердце сжалось при слове «душ» — слове, которого здесь никто не говорил и не должен был говорить. Не понимала, почему горячая вода вдруг показалась одновременно привычной до скуки и драгоценной до дрожи.
Она мылась долго. Слишком долго для женщины, которая ещё утром едва не захлебнулась в реке. Тёрла шею, плечи, руки, ногти, волосы. Стирала с кожи запах реки, дороги, старого пота и той противной девицы, чьё прошлое всё ещё сидело в ней осколками. В какой-то момент она поймала себя на том, что осматривает края ногтей, морщится от оставшейся черноты и думает: щёлок бы, золу и жир… Нет. Мягче. Сначала настой трав. Потом жир. Потом… потом что?
Мысль оборвалась.
Анна замерла с мокрым полотенцем в руках.
Что это было?
Она знала. И не знала.
Словно кто-то положил ей в голову целую связку простых, точных решений — и тут же задёрнул занавеску, не дав рассмотреть, кто их принёс.
Когда она вышла из комнаты, завёрнутая в чистую, ещё жёсткую от стирки рубаху и тёмную верхнюю юбку, найденную Алис, в коридоре было пусто. Только из большой горницы тянуло светом, голосами и запахом еды.
Анна сделала несколько шагов — осторожно, потому что ноги ещё были ватными, — и остановилась на пороге.
Дом оказался больше, чем ей почудилось сначала. Длинная горница с низкими балками, потемневшими от дыма. У стены — массивный стол, иссечённый ножами и годами. Лавки. Крючья для шкур. На перекладине сушатся рукавицы и чулки. В углу — сундук, на котором лежат свёрнутые плащи. На полке — глиняные миски, деревянные ложки, толстые свечи из жёлтого воска. Над очагом — чёрный котёл. У самой двери — охапка сырого елового лапника, принесённого, должно быть, для подстилки или растопки.
От дымного света всё казалось жёстким, грубым, но по-своему крепким. Дом не пытался быть красивым. Он просто жил.
Беатриса сидела у стола и разбирала какие-то ремни. При виде Анны она подняла голову.
На секунду в её лице мелькнуло то самое выражение, которое мелькает у женщин, когда они видят: под слоем грязи вещь оказалась куда лучше, чем казалось.
Анна почти физически почувствовала, как изменилась оценка.
Не тёплая. Не ласковая. Но уже и не презрительная до конца.
— Вот так, — сказала Беатриса. — Значит, лицо у тебя всё же было.
Анна опустила взгляд.
На секунду ей захотелось ответить колкостью. Что-нибудь вроде: «Вы тоже ничего, если не смотреть со злостью». Но что-то удержало. Не страх. Скорее осторожность. Новая, непривычная. Умение не лезть грудью на вилы в первую же минуту.
— Благодарю за воду, — сказала она вместо этого.
Беатриса посмотрела на неё с ещё большим удивлением.
— Да ты и вправду чуть не утонула до перемены.
Мартен, сидевший в углу с ножом и ремнём кожи, прыснул в кулак.
Анна медленно перевела на него глаза.
— Я вижу, смех у вас здесь дешёвый.
Мартен поперхнулся.
Беатриса опустила голову, будто рассматривая ремень. Но уголок её рта снова дрогнул.
— Садись, — сказала она. — Раз уж ожила, будешь есть.
Анна села на край лавки.
Перед ней поставили миску густой похлёбки. Пар шёл жирный, луковый, пахнущий мясом и кореньями. Рядом — кусок тёмного хлеба и деревянная ложка.
Она взяла ложку.
И на миг всё внутри словно споткнулось.
Ложка была тяжёлая, грубо вырезанная, тёплая от рук. Но в голове с такой ясностью мелькнула иная картинка, что Анна едва не уронила её: глубокая тарелка из белой керамики, суп с зеленью, блеск металла, смешной магнит на холодильнике, чужой мужской голос: «Мне сметаны положи».
Она зажмурилась.
— Ешь, — резко сказала Беатриса. — Или снова решишь спорить с едой?
Анна открыла глаза и послушно поднесла ложку ко рту.
Похлёбка оказалась горячей, густой, слишком жирной, но вкусной. И сразу пришло понимание, что она голодна так, будто не ела весь день.
Мартен работал ножом. Беатриса разбирала ремни. Ветер трогал ставню. Где-то за стеной мекнула коза. Дом жил своим порядком, не собираясь подстраиваться под её растерянность.
— Рено вернётся к первым снегам, — сказала вдруг Беатриса, не поднимая глаз. — До тех пор ты будешь жить здесь под моей рукой.
Анна подняла голову.
Имя Рено отозвалось в ней новым, неприятным уколом. Сын. Муж. Тот самый, ради которого её сюда и везли. Где-то на краю памяти сразу всплыло: охота, дороги, меха, торговля, чужое мужское лицо, которого она толком не знала.
И рядом — другое, ещё более странное движение мысли: если зимы здесь такие, как я думаю, им нужен более плотный подбой на рукавицы. И войлок на дверь. И тёплые подушки. И воду бы…
Анна замерла.
Воду.
Зачем воде быть в голове сейчас?
— Ты слышала меня? — спросила Беатриса.
— Да.
— Хорошо. Тогда запомни и другое. В моём доме от тебя ждут не красоты и не истерик. Пользы. Сумеешь быть полезной — проживёшь спокойно. Нет — будешь мешать.
Анна медленно положила ложку.
Полезной.
Слово отозвалось неожиданно глубоко. Словно не Беатриса его сказала, а кто-то другой, далёкий, но очень знакомый. И словно это слово давно чего-то в ней ждало.
Она посмотрела на свои руки. Тонкие, пока ещё пустые, бесполезные на вид.
А потом подняла глаза на хозяйку дома.
— Если вы покажете, как здесь всё устроено, — сказала она медленно, выбирая слова, будто нащупывая их в незнакомой ткани, — я мешать не стану.