— Кого именно? Даму с фарватером или генерала, который просил подряд на поставку сукна?
— Семёновцев. У колонны.
Он повернулся ко мне. В полумраке его глаза казались черными провалами.
— Они говорят правильные вещи, Макс. Я ведь не слепой. Россия действительно нуждается в реформах. Суды продажны, чиновники воруют так, что щепки летят, крестьяне…
Он замолчал, сжав перила так, что те скрипнули.
— Но они говорят это с такой злостью. Словно они готовы взорвать всё к чертям, чтобы эти реформы провести. Словно страна — это старый сарай, который проще сжечь, чем починить.
— Это юношеский максимализм, Ваше Высочество. Они видели Европу. Они хотят «как в Париже», но прямо завтра к завтраку.
— И что мне делать? — он посмотрел на меня с той же надеждой, как когда-то над чертежом штуцера. — Если я начну давить — взорвутся. Если отпущу вожжи — понесут.
Я вздохнул. Инженерная задача. Система находится в нестабильном равновесии.
— Реформы сверху, Николай. Это единственный предохранительный клапан. Если пар не стравить через свисток, он разорвет котел.
— Сверху… — он усмехнулся. — Брат молится. Аракчеев марширует. Кто будет делать реформы?
— Вы.
— Я? Я всего лишь инспектор по инженерной части.
— Машину чинят на ходу, Ваше Высочество. Не останавливая и не ломая. Вы перестраиваете армию — технически. Потом заводы. Потом дороги. Это базис. Когда у людей появится работа и деньги, когда они увидят порядок не из-под палки, а от ума… градус кипения снизится.
— Ты идеалист, Макс.
— Нет. Я инженер. И я знаю, что гайки нельзя перетягивать — сорвет резьбу. Но и болтаться они не должны.
На следующий день я получил посылку.
Не от Аракчеева и не из Тулы. От Михаила Михайловича Сперанского. Опальный реформатор, недавно вернувшийся в большую игру, действовал тонко.
В пакете, перевязанном простой бечевкой, лежала толстая тетрадь в кожаном переплете. Без заглавия. Только записка: «Для ума пытливого и не зашоренного».
Я открыл первую страницу.
«Основы гражданского уложения».
Я пробежал глазами текст. Разделение властей. Ответственность министров. Элементы парламентаризма. Сперанский предлагал эволюцию там, где декабристы готовили революцию. В моей истории этот проект лег под сукно и сгнил. Александр испугался, дворянство взвыло.
Но сейчас у документа был шанс.
Я положил тетрадь на стол Николая, прямо поверх чертежей нового моста через Фонтанку.
— Что это? — спросил он, отрываясь от расчетов.
— Инструкция по эксплуатации государства, — ответил я. — Почитайте на досуге. Там есть спорные моменты, но механика прописана изумительно.
Он открыл, прочитал пару абзацев, хмыкнул, потом нахмурился и углубился в чтение. Я вышел, тихо притворив дверь. Зерно брошено. Прорастет ли оно в голове будущего «жандарма Европы»? Кто знает. Но попытаться стоило.
А тучи сгущались.
Граф Аракчеев, чье влияние при дворе росло прямо пропорционально количеству прочитанных Александром молитв, начал нервничать. Наша «Лаборатория» стала слишком самостоятельной. Слишком успешной. И, главное, слишком независимой от его канцелярии.
Заметил я это просто. У ворот Ижорского завода стали тереться подозрительные личности. То сбитенщик, который часами торчит на морозе, но почти не торгует. То какой-то отставной солдат, выспрашивающий у рабочих, «чево й то там барин немецкий химичит».
Аракчеев подозревал заговор. В его картине мира никто не мог просто работать ради эффективности. Если люди шушукаются и закрывают двери — значит, они либо воруют, либо готовят бунт.
Мы не делали ни того, ни другого, но объяснять это параноику бесполезно. Паранойю лечат фактами.
В конце квартала я лично явился в приемную графа.
Адъютант пытался меня не пустить, ссылаясь на занятость «его сиятельства», но я положил на стол папку с золотым тиснением.
— Передайте графу, что это отчет по экономии казенных средств. Цифры астрономические.
Слово «экономия» сработало как код доступа. Меня впустили.
Аракчеев сидел за столом, прямой, как шомпол. Перед ним ни пылинки.
— Ну-с, фон Шталь. Чем порадуете? Или опять денег просить пришли на ваши фокусы?
— Наоборот, Алексей Андреевич. Пришел показать, сколько мы сберегли.
Я раскрыл папку.
— Смотрите. Пункт первый. Гальваническое омеднение затравочных стержней. Раньше они прогорали за триста выстрелов. Теперь служат полторы тысячи. Экономия металла — сорок процентов.
Лицо графа осталось каменным, но в глазах мелькнул интерес.
— Пункт второй. Регенерация селитры при производстве пороха. Новый метод очистки. Экономия — двести тысяч рублей в год.
— Пункт третий. Продажа, гм… художественных изделий методом гальванопластики. — Я положил на стол ведомость. — Чистая прибыль перекрыла расходы на содержание лаборатории. Мы вышли на самоокупаемость и даже дали в казну инженерного ведомства пятьдесят тысяч.
Аракчеев взял лист. Его тонкие и сухие пальцы пробежались по строчкам. Он пересчитал итог. Еще раз.
Уголок его рта дернулся. Это была почти улыбка — страшная, как трещина на льду.
— Самоокупаемость… — произнес он с благоговением. — Святое слово. Если бы вся армия так жила…
Он поднял на меня взгляд. В нем был расчет.
— Хорошо, фон Шталь. Работайте. Денег не дам, но и мешать не буду. А тех молодчиков у ворот… я прикажу убрать. Нечего им там мерзнуть без дела.
Я кивнул и вышел из кабинета, чувствуя, как мокрая рубашка прилипает к спине. Я купил нам время и свободу. Валютой под названием «рентабельность».
Зима 1817 года принесла еще одну новость. Тихую, но важную.
Умер генерал Ламздорф.
Старый садист тихо скончался в своей постели от удара. Не было ни грома, ни молний. Просто организм, питавшийся чужим страхом и унижением, исчерпал ресурс.
Мы обедали, когда принесли известие. Николай держал вилку с куском ростбифа. Он замер. Рука не дрогнула. Он аккуратно положил вилку, вытер губы салфеткой.
— Матвей Иванович преставился, — сказал адъютант.
В столовой повисла тишина. Я смотрел на Николая. Что он чувствует? Облегчение? Злорадство?
Он молчал секунд десять. Смотрел в тарелку, словно видел там что-то важное.
— Странно, — наконец произнес он ровным голосом. — Я думал, что буду рад. Я мечтал об этом моменте, когда он бил меня линейкой по пальцам. А сейчас… чувствую только пустоту.
Он поднял глаза на меня.
— Он был частью меня, Макс. Темной, больной частью, но частью. Он научил меня ненавидеть слабость. И теперь, когда его нет… мне некого побеждать в самом себе.
— Вы победили его давно, Ваше Высочество. В тот день, когда не дали ему сломать вас об колено.
— Может быть. — Он встал. — Распорядитесь насчет венка. От меня лично. Надпись: «Наставнику от ученика». Пусть думают, что хотят.
Я понял, что призрак Ламздорфа никуда не делся. Он впаялся в Николая, как осколок снаряда, который нельзя вытащить, не убив пациента. И этот осколок будет ныть на погоду всю жизнь.
А потом меня вызвала Она.
Мария Федоровна. Вдовствующая императрица. Мать.
За все эти годы я был у нее лишь единожды и несколько раз видел её издали, на приемах. Она была иконой, статуей, недосягаемой величиной. И вдруг — личное приглашение в Павловск. В малую гостиную.
Я ехал туда, репетируя поклоны и немецкие фразы. Я знал, что она до сих пор считает меня кем-то вроде полезного, но подозрительного гувернера.
Она сидела в кресле у камина, прямая и величественная, несмотря на возраст. Но глаза были стальные — как у сына.
— Садитесь, герр фон Шталь, — сказала она по-немецки. Голос был сухим и властным.
Я сел на краешек стула.
— Я долго наблюдала за вами, — продолжила она, разглядывая пламя в камине. — Вы странный человек. У вас нет прошлого. Ваши манеры далеки от придворных. Вы говорите с моим сыном так, как не смеет говорить ни один генерал.
Я напрягся. Сейчас прикажет выслать в двадцать четыре часа?