Только ленивый не сообщил мне новости об Оболенской. Отсидев две недели на так называемом больничном, Ангелина уволилась, официально уйдя на повышение в областной отдел образования. Но Людка-буфетчица растрепала всем о новом мужике нашей любвеобильной искательницы лучших перспектив. Якобы кто-то из правительства, одной ногой на пенсии, но еще о-го-го какой. Снял Геле квартиру на Крестовском и замял неприглядный скандал с откровенными фото. Я злорадствую от силы пять минут, даже не участвуя в общих обсуждениях низких моральных качеств бывшего завуча по воспитательной. Что ж, каждый выбирает собственный путь из ошибок и сомнительных достижений, иначе человеческая жизнь была бы слишком однообразна и скучна. Так, мой уже почти бывший муж, получил именно ту верность, которую продемонстрировал сам.
Володька даже звонил, выйдя из больницы, и пытался выдать уход Оболенской за свое решение в мою пользу. Якобы весь из себя положительный, осознавший мою ценность муж, разобрался-таки с этой падшей женщиной и больше ничто не мешает восстановлению нашей счастливой ячейки общества. Помню, как Светку, с которой мы тогда обедали в кафе, знатно позабавил этот монолог. А я просто повесила трубку со словами: «Слишком поздно» и с тех пор получаю вести от мужа, только через дочерей и адвоката по разводам, которого втайне от Орлова для меня нашла Алена. Старшей по-прежнему не нравится эта идея, но попытки примирить нас дочь оставила, подумав на перед и пытаясь усидеть на двух стульях с максимальной выгодой для себя.
Полная событий жизнь взяла меня в оборот. Суматохи добавила и смена работы. После беседы в директорском кабинете и последовавшей за ней сцены в подсобке между мной и Петром, я приняла решение уволиться и согласится на предложение Светланы Александровны. До ее поселковой школы всего двадцать минут по шоссе, а полная ставка педагога-психолога вкупе с преподаванием географии сулит вполне приличный ежемесячный доход. Конечно, не орловские миллионы, но на себя хватит и даже в театр сходить останется.
Походом на спектакль приехавшей с гастролями московской труппы мы с подругой решили отметить мою свободу, пока только от работы, а не от мужа. Предвкушая вечер, собираю вещи в кабинете, проверяю папки с делами учеников, перебираю дидактический материал – кто бы ни пришел на место после меня, оставить за собой надо чистоту и порядок.
Но судьба решает напоследок подкинуть очередную шутку. Незапланированным последним сеансом учебного года становится беседа с Богданом Оболенским. Он приходит без записи, без особого повода или жалобы со стороны учителей и родителей.
- Сбегаете? – раздается от дверей молодой насмешливый голос.
- Добрый день, Богдан. – Не спешу оборачиваться, проигрывая в голове возможные сценарии спонтанной беседы. Скорее всего, сына бывшей любовницы мужа привели в мой кабинет обида и боль, но юность попытается их скрыть за агрессией и попыткой унижения окружающих.
Подросток, как всегда, садится без приглашения, небрежно и нарочито демонстративно расстегивая толстовку, чтобы я могла прочесть надпись на его футболке. «Я не просил меня рожать», кричат о помощи большие белые буквы и сведенное озлобленной судорогой лицо.
Дети. Десятки детей, которые злились и смеялись, притворно рыдали и искренне смотрели в глаза в поисках ответов и самих себя – единственное, что мне больно оставлять. Не коллег, с которыми, по правде, я не особо сблизилась за три года, не кабинет, из которого выкачали весь уют вместе с собранными в коробку мелочами и дипломами, а именно учеников, многие из которых даже не вспомнят, как меня зовут, и не поздороваются при случайной встрече. Потому что их жизнь ярка и стремительна, и не привыкла оборачиваться на тех, кто сбавляет темп.
— Ну что, Богдан, последний день перед каникулами, — говорю я, садясь в кресло напротив, не за стол, как педагог, а рядом, просто как собеседница. — Как настроение?
Оболенский молчит. Только челюсти методично пережевывают жвачку. Потом резко поднимает голову, и в его глазах — не подростковая грубость, а настоящая боль.
— Вы же знаете про нее все, да? — бросает подросток, тут же отворачиваясь, точно боится, что я увижу больше, чем должна.
Он может не продолжать. Дети злы, а точнее просто еще не знают на личном опыте, как глубоки не физические, но душевные раны. Могу только представить мемы в школьных чатах, где гуляют фото его полуобнаженной матери. Ангелина подставила не только себя и моего мужа, она ударила в самое сердце единственного мужчину, который любил и боготворил ее вопреки всему. И теперь он – ее сын не знает, как жить дальше с невыносимой правдой.
Я не притворяюсь, что не понимаю. Не говорю пустых утешений. Просто жду.
— Все ржут. Пишут мне в чатах, — выдавливает Богдан тихо, через силу. Голос срывается. Вряд ли что-то давалось ему тяжелее этого признания. Я знаю, что сейчас происходит в его голове. Он ненавидит ее. Стыдится. Но все равно, Ангелина - его мать. И где-то глубоко внутри мальчик хочет верить, что она – лучше всех.
— Богдан, — говорю я тихо, — ты не отвечаешь за поступки других людей. Даже если эти люди — твои родители.
Он резко вскакивает, роняя стул.
— Да что вы знаете?! — кричит, а слезы катятся по щекам. — Она вообще свалила на хер! Лучше б с вашим мужем трахалась! А теперь…
Продолжить Богдан не может, отворачивается, дрожа от гнева и боли. Мать не просто предала его доверие, Геля бросила единственного сына в погоне за лучшей жизнью с очередным богатым мужиком.
— Летом уеду к отцу в Киров, — вдруг продолжает Богдан. Уже с холодной решительностью доведенного до края. — Имею право выбирать, с кем жить. Нахуй этот город. Нахуй эту школу. И ее... тоже.
— Богдан, — говорю я, не поднимаясь с кресла, но чуть наклоняясь вперед, чтобы он видел — я не отворачиваюсь, не боюсь его эмоций. — Ты прав. Ты действительно имеешь право выбирать. И если Киров кажется выходом — попробуй.
Он замирает, словно не ожидал, что его не станут отговаривать.
— Но знаешь, на что еще ты имеешь право? — продолжаю тише. — Злиться. Ненавидеть. Даже орать, если хочется. Вот прямо сейчас. Только не застревай в этом. Потому что однажды тебе станет легче. Не сразу. Может, через год. Может, через пять. Но ты перерастешь. Каждый день, каждый сделанный шаг будет постепенно сглаживать остроту эмоций, снижать градус боли.
Сын Оболенской шумно втягивает сопли и резко вытирает щеку рукавом.
— Легко вам говорить, — бросает, уже без прежней злости.
— Нет, — отвечаю честно. — Нелегко. Я тоже учусь жить с мыслью, что люди, которых мы любим, иногда оказываются не теми, за кого мы их держали. И что это совсем не наша вина.
— Она даже не попрощалась, — едва слышный голос не школьного хулигана, не высокомерного подростка, а одинокого мальчика, которому не хватает материнской любви. В этом — вся суть. Не в скандале, не в фото, не в сплетнях, а в том, что ребенка вычеркнули из жизни, как ошибку и обузу.
— Ей стыдно, — говорю я после паузы, хоть и не верю в наличие у Гели стыда или мозгов, — или она убегает от себя самой. Но это ее путь. А твой — впереди.
Он вдруг фыркает, сгорбившись и направляясь к двери:
— Бля, давайте я просто уйду, а? А то как-то слишком много всего…
— Можешь уйти, — киваю. — Но, если перед отъездом захочешь поговорить — вот мой номер.
Быстро вырываю страницу из блокнота и пишу цифры, но подросток не решается взять листок, только задерживается у выхода не оборачиваясь:
— Вы нормальная. В отличие от большинства.
Дверь за Оболенским закрывается тихо, без стука. Я остаюсь одна в опустевшем кабинете, где через час не останется и следа моего присутствия. Но этот разговор, как и десятки других, будет со мной. Потому что дети уходят, а их боль иногда крепче всего связывает с профессией, которую я решила избрать.
Телефон вибрирует сообщением от Светки: «Готова праздновать свободу?!»
Свобода. Мысленно обкатываю слово, смысл которого, как и осознание, приходит в мою жизнь постепенно. Скрытая криками скандалов и хлопаньем дверей, подавленная чужим эго и отброшенная вместе с шелухой пустых переживаний, теперь она возвращается тихими шагами. Сначала отрицанием – от измены и предательства, от самоотверженной жертвенности, от страха и боли. Постепенно к чему-то новому. А однажды, если повезет, к себе.