- Эк ты про Вовку, — усмехается дядя Коля, и я опять смеюсь. Горько, жалобно, сквозь слезы хихикаю над своей разбитой жизнью.
Старик еще что-то говорит, шутит, травит байки, а я просто киваю, стараясь не выглядеть жалкой обманутой дурой. Но именно такой себя и чувствую.
2. Страх
До школы — рукой подать. Но кажется — мы едем целую вечность, пока перед глазами проносится вся «счастливая» жизнь, а я больше всего боюсь вопроса: «Что случилось?» Потому что тогда придется делать выбор — врать или отвечать честно. А я не знаю, что лучше — вынести свой позор и грязное белье на всеобщее обозрение или пытаться сохранить остатки самообладания, изобразив хорошую мину при плохой игре.
- А может, поехали к нам домой? – предлагает дядя Коля. - Там сейчас, правда, дурдом — сын на неделю внуков подкинул, пока они с женой в Эмираты улетели, но моя точно тебе будет рада. Посидите, поревете, мужикам кости перемоете, в четыре руки спиногрызам сопли и задницы повытираете — глядишь, и отпустит. Ты, небось, по мелким лялькам уже соскучала, твои-то давно выросли, а бабкой тебя никак сделать не хотят.
- Рано им еще, Николай Степанович. Ане девятнадцать, а Лена только университет закончила. Это в ваше время после двадцати в старые девы записывали. Да и хватает мне детских забот — вот — целая школа проблем, тревожностей, соплей, разбитых коленей и сломанной психики, — переход на разговор о девочках и работе срабатывает — у меня получается взять себя в руки. Голос уже не дрожит и реветь не тянет. Из машины выхожу с каменным лицом, и вполне сносно подправленным макияжем.
- Ну, раз так, то заезжай вечерком, чем черт не шутит, а с жилеткой бывает полегче. Но если что — звони. В любое время, — дядя Коля не настаивает, оставляя путь к отступлению.
Школьный коридор встречает привычным гулом, но сегодня этот шум кажется особенно громким. Машинально улыбаюсь коллегам — их взгляды скользят по моему лицу с беспокойством — должно быть, следы слез все же заметны.
У Ангелины Оболенской, нашего завуча по воспитательной и по совместительству, любовницы моего Володи, нет мужа. Зато она - дочь заведующей ГОРОНо и потому перед ней лебезит даже директор, а ее восьмикласснику-сыну сходит с рук то, за что другого уже отправили бы на комиссию для сложных подростков. Она была мне неприятна и до сегодняшнего дня. Не понимаю таких – эгоистичных кукол, тратящих все время на себя – ногти, губы, пластика груди. Мы всей школой в курсе процедур и операций, которые ведут Оболенскую к идеалу красоты. Измена с ней – это не просто личное. Володя точно окунул меня в помои, насмехаясь: «смотри, серая домашняя мышь, я выбрал вместо тебя эффектную стерву». Без мозгов и совести, зато с отличными сиськами и такими губищами, что на ум приходит только одно.
Не думать! Не вспоминать! И самое главное – не реветь! Мне еще отработать два сеанса, один из которых с Богданом Оболенским – сыном той самой Гели, что только что липла к моему мужу. Но сначала Ульяна… Хорошая девочка, отец которой недавно погиб на войне.
Уля уже ждет у двери, лишая меня возможности отступления и совершенно не давая времени подготовиться и взять себя в руки. Девочка похожа на затравленно зверька. Вчерашняя прилежная ученица, всегда вежливая, сейчас глядит на меня волком, косится на дверь и потирает синяк на скуле. Ее отец пал смертью храбрых полгода назад. Нанялся служить по контракту и вот… его портрет висит у нас на доске героев с подписью «Ими гордится страна», но одиннадцатилетней девочке от этих слов мало утешения. У нее забрали защиту, опору, разбили саму жизнь.
Однажды она поймет. Однажды гордость станет сильнее боли, а любовь загладит раны, оставив на память рваный шрам и теплоту, но сейчас мир в руинах и, кажется, я впервые не понимаю, что надо сказать. Не по учебникам и методичкам, не в рамках тестов и тренингов. А как человек, который тоже только что потерял опору и стоит на руинах жизни. Открываю дверь кабинета и пропускаю ее вперед.
— Расскажешь, что болит? — говорю, наливая два стакана воды – мне и ей.
В кабинете тихо. Тяжелые шторы слегка колышутся от сквозняка. За окном – хмурое небо, точно отражающее мое состояние. Ульяна не садится. Стоит у стены, скрестив руки – броня из детского гнева и боли.
— Садись, пожалуйста, – предлагаю повторно, но голос звучит, как чужой.
Она бросает взгляд на кресло, сжав губы, и вдруг выпаливает:
— Зачем? Чтобы вы мне опять про «принять и простить» рассказывали?!
Ее голос дрожит от злости, под которой океан слез. Принять и простить – хороший, древний библейский совет, давать который легко, а вот следовать, если дело касается собственной жизни, чертовски сложно. Что мне делать с изменой мужа – тоже «принять и простить»? Я не могу отделаться от Ульяны набором дежурных психологических фраз. Не сейчас. Не сегодня, когда у меня самой руки трясутся, а в горле стоит ком.
— Нет, – говорю тихо. – Я не буду тебе ничего рассказывать.
Ульяна впервые за сегодня поднимает на меня удивленные глаза:
— А что тогда будем делать? – выдыхает.
Я вытаскиваю из ящика стола коробку пластилина – старый прием, который кажется сейчас правильным.
— Лепи.
— Что?
— Что угнетает, тревожит, пугает. Злость. Боль. Страх. То, что не можешь сказать.
Уля не двигается. Гипнотизирует пластилин в коробке, не решаясь коснуться. Успеваю почти смириться с провалом, как девочка резко вскидывается, хватает черный, сжимает в кулаке и рвет на куски.
— Ненавижу! – шипит она. – Они все врут! Говорят «герой», а он бросил! Обещал и не вернулся!
Детские пальцы лепят бесформенную массу, отдаленно похожую на фигуру человека. Отец. Бездумно мну в руках кусок серого пластилина, внезапно понимая, что хочу вылепить Володю. Каким он был двадцать пять лет назад – не предателем, тискающем на столе любовницу, а мальчишку с заразительной улыбкой и самыми горячими руками на свете, который обнимал меня под дождем у ДК.
Масса в ладонях размягчается, и пальцы сами лепят – нос с едва заметной горбинкой, подбородок, о каких говорят «волевой», губы, умеющие быть настойчивыми и ласковыми. Но пластилин рвется – я давлю слишком сильно, превращая родное и знакомое в бесформенную серую массу. Отличный визуальный пример нашей жизни, — мысленно усмехаюсь собственному выводу и выныриваю из личного горя под тихое детское:
— У вас тоже… – Ульяна робеет, глядя на мои руки. — Болит?
Дети чувствуют ложь. И боль – тоже. Я не отвечаю, потому что сейчас не могу исполнять профессиональную роль. Просто беру ее размазанную фигурку и аккуратно соединяю со своей.
— Знаешь, что самое страшное? – перехожу на шепот – так проще скрывать хрип, готовый сорваться на рыдание. – Те, кого мы любим, еще где-то рядом. Во вчерашнем дне, но уже не с нами.
Ульяна всхлипывает:
— Я хочу, чтобы он вернулся…
- Знаю… — накрываю сжатые в замок ладошки своей. И мы замолкаем, сидя напротив друг друга – каждая оплакивая свою потерю.
Тишину кабинета и мгновение душевной открытости разрушает стук в дверь.
— Ольга Алексеевна, Богдан Оболенский пришел! – сообщает секретарь, которая обычно не удосуживается такими мелочами. Но тут другое – это же сын самой Оболенской. Судьба – та еще стерва – я должна провести беседу с трудным подростком спустя два часа, как его не стесненная моралью мать оказывала скорую психосексуальную помощь моему супругу.
— Спасибо, – отвечаю самым ровным голосом, на который сейчас способна.
Ульяна вытирает лицо, встает.
— Можно я еще приду?
В другой день я была бы горда этим маленьким шагом, который смогла сделать сильная девочка, но сейчас просто киваю. Уля уходит, тихо претворяя дверь, а я смотрю на липкие от пластилина, мелко дрожащие руки и понимаю: страшно хочу исчезнуть. Сбежать из этого кабинета, из школы, от проблем. Раствориться в мире, чтобы только не ощущать боли растерзанного прошлого и страха за неопределенное будущее.