Уроки стали представлять собой такую кромешную скуку, что самым ярким событием недели стали так называемые лекции по химии, которые мистер Бут проводил по четвергам в полдень. Мистер Бут был потрёпанный, трясущийся человек лет пятидесяти с длинными влажными усами цвета коровьего навоза. Когда-то он был учителем в средней школе, но теперь зарабатывал достаточно для жизни хронического алкоголика с помощью лекций по два и шесть пенсов за каждую. На лекциях он нёс бессмысленную чушь. Даже в свои самые счастливые времена мистер Бут не был блестящим лектором, а теперь, когда после посетившего его первого приступа белой горячки, он жил в постоянном страхе перед вторым, – все когда-то присутствовавшие в его голове знания из области химии быстро испарились. Обычно он стоял, трясясь, перед классом, повторяя снова и снова одну и ту же вещь и тщетно стараясь вспомнить, о чём же это он говорил. «Запомните, девочки, – обычно повторял он своим сиплым голосом, якобы по-отечески, – количество элементов – девяносто три… девяносто три элемента, девочки… Вы все знаете, что такое элемент? Не так ли? Так их всего девяносто три… Запомните это число, девочки… девяносто три». Он повторял это до тех пор, пока Дороти не начинала чувствовать себя несчастной из-за стыда за происходящее. (Во время лекций по химии она должна была оставаться в классе, потому что миссис Криви считала, что не годится оставлять девочек наедине с мужчиной.) Каждая лекция начиналась с девяноста трёх элементов и дальше не продвигалась. Ещё был разговор «об очень интересном небольшом опыте, который я собираюсь вам показать на следующей неделе, девочки… вот увидите, очень интересный… на следующей неделе мы непременно его проведём… очень интересный опыт». Нет необходимости объяснять, что опыт никогда не проводился. У мистера Бута не было никакого химического оборудования, да и руки его слишком тряслись, чтобы таковым пользоваться, даже если б оно и было. Девочки на его лекциях пребывали в глубочайшем оцепенении от скуки, но даже это было приятным разнообразием после уроков правописания.
После визита родителей дети уже не были с Дороти такими, как раньше. Конечно, они изменились не за один день. Раз полюбив «свою Милли», они ждали, что она, помучив их денёк-другой правописанием и «практической арифметикой», вернётся к интересным занятиям. Однако правописание и арифметика продолжались, и приносившая радость популярность Дороти как учительницы, у которой нескучные уроки, которая не шлёпает и не щиплет детей и не выкручивает им уши, постепенно прошла. Более того, история о скандале с «Макбетом» не долго держалась в тайне. Дети уловили, что их Милли сделала что-то не так – они сами не знали, что именно – и получила «нагоняй». Из-за этого она упала в их глазах. Если престиж взрослого человека упал в глазах детей, с ними уже не справиться, как бы они тебя ни любили. Допустите всего раз такое падение, и даже самые добросердечные дети презрительно отвернутся от вас.
Итак, они стали непослушными, какими обычно, традиционно дети и бывают. Если раньше Дороти приходилось иногда сталкиваться лишь с ленью, выкриками и приступали глупого смеха, то теперь появились злоба и ложь. Дети постоянно восставали против ужасной рутины. Она забыли о том быстро промелькнувшем времени, когда их Милли казалась такой хорошей, да и сами уроки были весёлыми. Теперь школа стала просто тем, чем она была всегда, стала такой, к какой они привыкли: местом, где ты расслабляешься и зеваешь, а чтобы скоротать время, щиплешь соседку по парте или выводишь из себя учительницу, и где ты издаёшь крик радости, когда заканчивается последний урок. Иногда они мрачнели и разражались слезами, иногда спорили со свойственной детям одуряющей настойчивостью: «А почему мы должны это делать? Почему это каждый должен учиться писать и читать?» – повторяли они снова и снова, пока Дороти не подходила и не утихомиривала их, угрожая ударить.
Раздражение теперь вошло у неё в привычку. Это удивляло и расстраивало, но она ничего не могла поделать. Каждое утро она давала себе клятву: «Сегодня я не выйду из себя.». И каждое утро, с удручающим постоянством, она всё-таки выходила из себя, особенно в половине одиннадцатого, когда дети вели себя хуже всего. В мире ничего не действует на нервы сильнее, чем взбунтовавшиеся дети. Дороти понимала, что рано или поздно она потеряет контроль над собой и начнёт их бить. Ей казалось непростительным ударить ребёнка, но почти все учителя в конце концов до этого доходят. Теперь было невозможно заставить ребенка работать, если ты на него не смотришь. Стоило хоть на минуту отвернуться, как за твоей спиной начинали летать шарики из промокательной бумаги. Тем не менее непрестанный рабский труд детей на поприще правописания и «практической арифметики» привёл к некоторому улучшению, и родители, несомненно, были удовлетворены.
Последние несколько недель триместра оказались очень трудными. Дороти сидела практически без денег, а миссис Криви сказала, что не может выдать ей зарплату за триместр «пока не поступят некоторые платежи за обучение». Таким образом она лишена была тех секретных плиток шоколада, которые её поддерживали, и страдала от постоянного недоедания, а из-за этого была вялой и слабой. По утрам, мрачным и тяжёлым, минуты тянулись как часы, и она делала над собой усилие, чтобы постоянно не смотреть на часы, и страшно было подумать, что за этим уроком последует ещё такой же, а потом ещё и ещё, и так будет тянуться до бесконечности. Но ещё хуже были моменты, когда дети расходились и шумели, и от неё требовалось постоянное, изнуряющее её усилие воли, чтобы держать их под контролем. А за стеной, как всегда, затаилась миссис Криви, вечно подслушивающая, вечно готовая спуститься в класс, распахнуть дверь, обвести взглядом комнату со злобным блеском в глазах и со словами: «Так! Это еще что за шум, скажите на милость?».
Теперь Дороти окончательно осознала весь ужас своей жизни в доме миссис Криви. Отвратительная еда, холод, невозможность нормально принять ванну, – всё это оказалось важнее, чем представлялось раньше. Более того, она начала осознавать то, что не понимала, когда была поглощена интересом к работе, – какой одинокой она оказалась в этой ситуации. Ни её отец, ни мистер Уорбуртон так ей и не написали, и за два месяца она ни с кем не подружилась в Саутбридже. У неё не было денег, не было своего дома, а единственным местом вне стен школы, служившим ей укрытием в те немногие вечера, когда могла уйти, была публичная библиотека, а в воскресное утро – церковь. В церковь она, естественно, ходила регулярно – на этом настаивала миссис Криви. Вопрос о религиозных ритуалах Дороти был урегулирован в первое же воскресное утро.
– Вот я думаю, в какое же молитвенное место вам нужно будет ходить, – сказала она. – Как я понимаю, вы воспитывались в А. Ц. Я права?[100]
– Да, – ответила Дороти.
– Гм, да. Мне и в голову не идёт, куда ж я могу вас послать. Есть Св. Георгий – это А. Ц. и есть Баптистская молельня, куда я сама хожу. Наши родители по большей части нонконформисты, и я не знаю, одобрят ли они А. Ц. учителя. С родителями лишняя осторожность никогда не помешает. Два года назад они немного напугались, когда оказалось, что моя учительница ходит в Римскую Католическую Церковь. Вот вам, пожалуйста! Конечно, она, пока могла, хранила это в тайне, но в конце концов всё раскрылось, и троих учениц родители забрали из школы. Я, естественно, избавилась от неё в тот же день, как только об этом узнала.
Дороти промолчала.
Но всё же, – продолжала миссис Криви, – у нас здесь есть трое А. Ц. учеников. Но я не знаю, как эта связь с Церковью может повлиять. Так что вам лучше рискнуть и пойти в церковь Св. Георгия. Но нужно быть осторожной, вы же понимаете. Мне говорили, что Св. Георгия – одна из тех церквей, где они уж очень любят кланяться и креститься, и всякое такое. У нас есть две пары родителей из Плимутских Братьев, и они закатят истерику, если увидят, что вы креститесь. Поэтому идите, но этого не допускайте ни при каких обстоятельствах.