Литмир - Электронная Библиотека

Это были неплохие люди, довольно дружелюбные, но, если им было что-то от тебя нужно, они становились льстивы выше всякой меры. При этом они были хитры непостижимой хитростью дикарей. В их глуповатых восточных лицах было выражение какого-то дикого, ленивого зверя, выражение, в котором непроходимая тупость бок о бок соседствовала с неукротимым коварством. В разговоре они использовали с полдюжины реплик, которые без устали повторяли вновь и вновь. Двое молодых цыган, собиравших короб номер 6, по сотне раз в день задавали Нобби и Дороти одну и ту же загадку:

– Что не может сделать самый умный человек в Англии?

– Я не знаю. Что?

– Пощекотать комару ж… телеграфным столбом.

За этим неотвратимо следовал взрыв хохота.

Все они были бесконечно невежественными. С гордостью заявляли они, что ни один из них не может прочесть ни слова. Курчавый старик-папа, которому засела в голову мысль, что Дороти была «учёной», однажды всерьёз спросил её, не может ли она довести их кибитку до Нью-Йорка.

В двенадцать часов гудок на ферме означал, что сборщики должны остановить работу на час. Как правило, незадолго до этого замеряющий обходил всех, чтобы забрать хмель. Как только руководитель группы криком предупреждал: «Хмель готов, номер девятнадцать!» – все торопливо поднимали упавший хмель, заканчивали обирать оставшиеся кое-где усики и очищали короб от листьев. Вот где требовалось искусство. Не следовало собирать слишком «чисто», так как листья вместе с хмелем могли увеличить счёт. Старые цыганские руки знали, насколько «грязно» можно было собирать, чтобы тебе засчитали.

Замеряющий обходил ряды с плетёной корзиной, в которую входил один бушель, и сопровождал его «книжник», который записывал каждую корзину в учётную книгу. «Книжниками» были молодые люди, клерки, нанятые бухгалтеры и прочие служащие, которые воспринимали эту работу как оплачиваемый отпуск. Замеряющие пересыпали короба в бушель, один за другим, при этом подсчитывая вслух: «Один, два, три, четыре», а сборщики заносили количество в учётные книги. За каждый собранный бушель сборщики получали два пенса, и, естественно, во время подсчётов возникало много ссор и обвинений в несправедливости. Шишечки хмеля – пористые, и, если очень захотеть, целый бушель можно затолкать в литровую банку, поэтому после каждого черпака сборщики обычно наклонялись над коробом и перемешивали хмель, чтобы он лежал там посвободней, но потом оценщик поднимал весь короб и снова утрясал содержимое. Были дни, когда ему приказывали «накладывать потяжелее», и он так трамбовал, что захватывал по два бушеля за раз, чем вызывал злобные выкрики: «Глянь, как эта б… утрамбовывает! Может ещё потопчешься на них?» и т. д. А бывалые сборщики угрюмо вспоминали, как в былые времена таких замерщиков в последний день сбора окунали в «коровий пруд». Из коробов хмель пересыпали в мешки, каждый из которых, в теории, должен был весить центнер, но поднять мешок, который замеряющие «упаковали поплотнее», могли только двое мужчин.

На обед отводили час. Разводили костер из сухих стеблей хмеля (это было запрещено, но все так делали), согревали чай и ели свои бутерброды с беконом. После обеда снова собирали, до пяти или шести вечера. Потом замеряющий приходил опять, чтобы забрать собранное, после чего можно было свободно идти по домам.

Впоследствии, оглядываясь назад, на этот период сбора хмеля, Дороти всегда вспоминала полуденное время. В тех долгих часах труда под палящим солнцем, под звуки сорока поющих голосов, с запахом хмеля и дыма костра, было что-то особенное и незабываемое. Послеполуденное время подходило к концу, и ты так уставал, что едва стоял на ногах, и маленькие зелёные хмелевые жучки лезли тебе в волосы, в уши, вызывая беспокойство, а руки твои от едкого сока становились чёрными, как у негра, не считая те места, где они кровоточили… И всё же ты был счастлив по необъяснимой причине. Работа завладевала тобой, поглощала тебя. Это была тупая работа, механическая, изнуряющая, и с каждым днём руки болели всё больше и больше, и всё же она тебя не изматывала. Когда погода хорошая и хмель удачный, появлялось чувство, что ты можешь работать и работать, работать бесконечно. Это даёт тебе физическое наслаждение, теплое чувство удовлетворённости рождается в тебе просто оттого, что ты стоишь здесь час за часом, срываешь тяжёлые гроздья и смотришь, как зелёная масса в коробе поднимается выше и выше, а каждый новый бушель добавляет два пенса в твой карман. Солнце жжёт тебя, поджаривает, как пирожок, а горький, никогда не приедающийся запах, как запах ветра, что дует с океанов прохладного пива, течёт в твои ноздри и освежает. Когда светило солнце, во время работы пели все. Плантации звенели от пения. Непонятно, по какой причине, но все песни в ту осень были грустными. То были песни об отвергнутой любви и неоценённой верности, они походили на площадной вариант «Кармен» или «Манон Леско».

Были такие:

«И пошли они весёлые,
И девка счастлива, и парню повезло,
А я один…
С разбитым сердцем».

Или такие:

«Но танцую я со слезами на глазах,
Девица-то в объятиях моих – не ты»!

Или:

«Колокольцы звенят для Салли,
Но не для Салли и для меня!»

Маленькая девочка-цыганка обычно пела:

«У нас всё незгоды да незгоды,
На ферме Незгоды».

И хотя все ей объясняли, что ферма называется «Невзгоды», она стояла на своем и продолжала петь «Незгоды». У старой соседки и внучки Рози была своя хмелевая песня:

«Гадкий хмель! гадкий хмель!
Замеряющий идёт —
Подбирай его с земли!
Замеряющий придёт,
Уж его не остановишь;
Ей-ей, сам залазь ты в короб,
И хмелем подавись».

«И пошли они весёлые» и «Бубенцы звенят для Салли» – были самыми любимыми. Сборщики распевали их без устали. Должно быть, они пропели их не одну сотню раз до окончания сезона. Наравне с горьким запахом хмеля и нещадным солнцем, мелодии этих двух песен, звеневшие среди тропинок посреди зеленой листвы, составляли атмосферу сбора хмеля.

Когда ты возвращаешься в лагерь, в половине седьмого или около того, присев на корточки у ручейка, бегущего мимо хижин, ты, вероятно, впервые за день, моешь лицо. На то, чтобы смыть с рук чёрную, как уголь, грязь, тебе нужно двадцать минут. Вода и даже мыло на неё не возымеют никакого действия. Здесь помогут только две вещи: одна из них ил, и вторая, как ни странно, сок хмеля. А потом ты готовишь ужин, который, как правило, опять состоит из хлеба, чая и бекона, если только Нобби не сходил в деревню и не принёс от мясника кусок мяса, заплатив два пенни вместо четырёх. Покупки всегда делал Нобби. Он был из той породы людей, кто знает, как купить кусок мяса стоимостью в четыре пенса всего за два, а кроме того, он был специалист в экономии по мелочам. Так, например, он предпочитал покупать буханку деревенского хлеба всем другим формам выпечки, потому что, как он неоднократно отмечал, деревенская буханка выглядит как две обычных, если её разломить пополам.

Не успев еще съесть ужин, ты уже валишься с ног – так хочется спать. Но огромные костры, которые обычно разжигают у лачуг, столь привлекательны, и уходить от них так не хочется. Ферма разрешала две вязанки хвороста в день на каждое жилище, но сборщики, приворовывая, брали, сколько хотели, да ещё добавляли к ним кусочки корней вяза, которые тлели до утра. Бывали ночи, когда разгорались такие огромные костры, что вокруг могли с удобством рассесться человек двадцать, и до поздней ночи распевали песни, рассказывали истории и пекли ворованные яблоки.

26
{"b":"965183","o":1}