— Афанасий Иванович, едут! — в избу, не стучась, ввалился есаул, задыхаясь от бега. — Передовой разъезд уже у частокола!
Бейтон тяжело вздохнул. Стыд жег лицо. Его люди, героические защитники рубежей, рядом с регулярными полками Голицына будут смотреться оборванцами. Двое казаков, узнав о подходе «чистого» войска, даже пытались тайком латать свои кафтаны, нашивая на дыры куски китайского шелка — единственной ткани, которой здесь было в достатке. Выглядело это так, словно нищие нацепили на себя царские обноски.
— Ну, с Богом, — перекрестился Бейтон на темный образ Спаса в углу. — Не по платью встречают, авось и пронесет.
Уже скоро Василий Васильевич Голицын, князь и оберегатель государственных посольских дел, сидел во главе длинного дубового стола в приказной избе Албазина так, словно это был трон в Грановитой палате.
Он смотрел на собравшихся перед ним людей и внутренне усмехался, хотя лицо его, холеное, с аккуратно подстриженной бородкой и умными, цепкими глазами, оставалось непроницаемым. Дар дипломата, отточенный в интригах Кремля, позволял ему скрывать и веселье, и брезгливость, и торжество.
Он уже знал местную поговорку, которую от него пытались скрыть, но шила в мешке не утаишь: «До Бога высоко, до Царя далеко. Здесь хозяин — медведь, потом — казачий старшина, и только потом — царь православный».
Когда он только прибыл в Енисейск, рука тянулась к перу — писать донос, начать сыск, вздернуть пару-тройку смутьянов на дыбу. Соблазн был велик. Опальный ныне, он понимал: раскрой он заговор, докажи Петру Алексеевичу, что Сибирь умышляет отколоться, — и его вернут. Вернут в Боярскую думу, закроют глаза на его прошлую близость к царевне Софье.
Но Голицын был умен. Иначе не выжил бы в мясорубке московских переворотов. Он взвешивал все «за» и «против», глядя на бескрайнюю тайгу, и понял одно, что, если и начинать наводить здесь московские порядки огнем и железом, Албазин будет потерян. Казаки уйдут. Причем уйдут либо к китайцам, либо еще дальше, в дикие земли. И Россия потеряет Амур.
Они, кажущиеся бунтовщиками, на деле оказывается, что преданные престолу, прощают ему все: и то, что снабжения нет; и что воруют на местах, и чем дальше от Москвы, тем больше местный чиновник мнит себя удельным князьком. Нужно что-то срочно делать с Сибирью. Прав… тысячу раз был прав Стрельчин, который предлагал развивать и дальние регионы и поделить их на генерал-губернаторства, что нужно наладить, вопреки сложной логистике, постоянную связь даже с самыми дальними русскими фортпостами. Почтовые станции нужны.
— Не тянись ты так, немец, — голос Голицына прозвучал мягко, но властно. — Сядь, господин Бейтон.
Афанасий Бейтон, стоявший навытяжку, моргнул и осторожно опустился на лавку.
— Более года я в пути, — продолжал князь, разглядывая свои пальцы, унизанные перстнями. — Насмотрелся всякого. Так что не смутишь меня одеяниями своими. Не в них дело. А в том, что тут Россия. И что уходить нам отсюда никак нельзя.
Василий Васильевич перевел взгляд с Бейтона на стоявших у стен казаков и сотников. Картина была, право слово, диковинная. В Москве за такой наряд на смех бы подняли, а то и батогами поучили за непотребство, как подлых людишек. Но здесь, на краю земли, свои законы.
Половина мужей были с раскосыми глазами, скуластые — дауры, тунгусы, крещеные инородцы, присягнувшие Белому Царю. Другие — явно славяне, бородатые, с обветренными до черноты лицами. Но объединяло их многое: признание, что они русские, стремление выжить и не сдать крепость, но и одежда.
Именно она, как человека, стремящегося красиво одеваться, смущала Голицына более всего. На плечах у многих висели не сермяжные зипуны, а китайские шелка. Халаты с драконами, подбитые потертым мехом, парчовые куртки, заляпанные дегтем и рыбьей чешуей.
— Вижу, богато живете, — усмехнулся Голицын, теребя рукоять своей сабли, украшенную бирюзой. — В Москве такой камки и у бояр не всегда сыщешь, а тут — рядовой казак в шелках щеголяет.
Один из казаков, старый, с глубоким шрамом через всю щеку, осмелился подать голос:
— Не корысти ради, князь-батюшка. Сукно здесь — на вес золота, износилось всё за годы. А китайцы — вот они, рядом. Шелк — он ведь не только глазу приятен. Он от гнуса спасает — вошь в нем не живет, скользит. Да и стрела на излете в шелке вязнет, в тело глубоко не входит. Вытянуть легче.
Голицын кивнул. Умно. Голь на выдумки хитра. И ему уже говорили, что несколько слоев шелка могут порой помочь, как кожаный доспех.
— Ну, добро, — он снова повернулся к Бейтону. — Ты мне, Афанасий Иванович, зубы не заговаривай. Ты про соседей сказывай. Манчжуры, говоришь, бесчинствовать начинают?
Бейтон выпрямился. Страх перед вельможей отступил, уступив место привычной тревоге воина.
— Не просто манчжуры, Василий Васильевич. Войско всекитайское ждем. И не разбойничья ватага, коих мы тут гоняли годами, а регулярная армия Богдыхана.
— Много ли? — Голицын прищурился.
— Тысячи три, не меньше. А с ними — пушки. «Лом-пушки», как они их зовут. Тяжелые, бронзовые. Стены наши деревянные для них — что лучина.
В избе повисла тишина. Слышно было лишь, как потрескивает лучина да где-то во дворе ржет конь.
— Три тысячи… — задумчиво протянул Голицын. — А у меня с собой полки стрелецкие да рейтары. Вместе с твоим гарнизоном и восемь сотен наберем. Так что, нет… не придут они тремя тысячами. И пятью не придут.
Голицын встал. Скрипнули половицы. Он прошелся по избе, шурша дорогим кафтаном.
— «Авось» — слово хорошее, русское. Только на войне надеяться на одно это слово — гиблое дело. — Он резко обернулся к Бейтону. — Ты вот что, немец. Обиду свою, что я тебя, боевого командира, как мальчишку отчитывал, забудь. Не время сейчас. Я сюда не казни чинить пришел, а землю русскую крепить. Если удержим Албазин — всем прощение выйдет. И за самовольство, и за грабежи, и за то, что десятину утаивали.
Глаза казаков загорелись. Они ждали опалы, ждали, что московский боярин начнет с того, что перевешает половину за «воровство», как в Москве называли любое непослушание. А он — прощение сулит.
— Но, — Голицын поднял палец, унизанный перстнем с рубином, — если дрогнете, если хоть один побежит… Лично зарублю. Я, чай, тоже не в перинах вырос, хоть и люблю их, грешный.
Он усмехнулся, вспомнив, как по дороге сюда четырежды падал с коня, меся грязь сибирских волоков. Как бился с тунгусами, что налетали из тайги малыми стаями, жаля стрелами. Пришлось и ему, любимцу царевны Софьи, сабелькой помахать. Не зря учился фехтованию у иноземных мастеров.
И хоть бы девки добрые были по пути, или питье с едой обильные. Так, нет. И для Голицына уже приход сюда — подвиг, которым он искренне гордился.
— Показывай хозяйство, Афанасий, — скомандовал Голицын. — Веди на стены. Поглядим, где мы будем китайского дракона за усы дергать.
Они вышли на стену. Ветер с Амура ударил в лицо, повеяло речной свежестью и дымом далеких костров. Голицын оперся руками о бревенчатый частокол. Внизу, под крутым яром, несла свои воды великая река. На том берегу, в синей дымке, лежала чужая земля — Империя Цин.
Бейтон встал рядом, указывая рукой на излучину.
— Оттуда пойдут. По воде на бусах — это лодки их большие грузовые. И конница берегом. Лантань, их воевода, хитер. Он уже присылал послов, требовал уйти. Грозил, что всех под корень вырежет.
— А вы что? — спросил Голицын, не отрывая взгляда от горизонта.
— А мы ответили, что земли эти государю нашему принадлежат, и мы с них не сойдем. А если воевать хотят, так милости просим. Сами-то мы люди маленькие, но за нами — Россия.
Голицын покосился на «немца». В этом обрусевшем пруссаке было больше русского духа, чем в иных московских дьяках.
— Добро, — сказал князь. — Пушки где стоят?
Они обошли периметр. Голицын, наметанным глазом, отмечал и достоинства, и недостатки. Многое нужно сделать.
Голицын шел вдоль крепостной стены, задумчиво постукивая пальцами по замшелым бревнам. В ушах всё еще звучали слова генерала Стрельчина, сказанные им перед самой отправкой из Москвы, в гулких сводах цейхгауза: