Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Мы… мы только узнали, — прошептала я, и слова были похожи на стон. — Ещё даже не привыкли к этой мысли. А стресс… давление отца… его ненависть, которая витала в воздухе, как яд… — я выдохнула, чувствуя, как давно забытая, острая как в первый день боль прорезает внутреннее онемение. — Я потеряла его. Почти сразу. Белет… он узнал на границе… А потом… потом уже и его не стало.

Ягиня тихо цокнула языком — звук, полный сострадания и горькой мудрости.

— Двойной удар. Не вынести и камню. А ты… живая. И даже не каменная совсем. Выгорела, но не рассыпалась.

Она подошла к полке, взяла другую, маленькую баночку, наполненную чем-то тёмным и маслянистым.

— Это — не для силы. Для памяти. Из почек черёмухи, что у ручья растёт, и из первых, самых нежных побегов папоротника, что из земли весной вылезает. — Она протянула баночку мне. — Помажь виски, когда станет невыносимо вспоминать. Не о смерти. О той короткой радости, что была. О том, что была любовь такая сильная, что даже мимолётная искорка от неё успела возникнуть. Чтобы помнила не только горечь утраты, но и сладость самого начала. Пусть даже несостоявшегося.

Я взяла баночку. Она была тёплой в ладони.

— Ты носишь в себе не одну смерть, — повторила Ягиня, уже мягче. — А две. И каждую нужно оплакать по-своему. Одну — как воина, павшего в бою. Другую… как птичку, не успевшую вылететь из гнезда. И пока ты не дашь место в душе для обеих, ты не двинешься с места. Будешь метаться между ними, как между двумя могилами.

Она положила руку мне на плечо. Её ладонь была сухой, шершавой и невероятно тёплой.

— Позволь себе вспомнить ту, маленькую. Не вини себя. Вина — тяжёлый камень, его на детскую могилку класть нельзя. Там должно быть только светлое. Пусть даже свет от одной-единственной, неслучившейся улыбки.

Я сидела, сжимая в одной руке пустую чашку, в другой — маленькую баночку, и чувствовала, как внутри рушится ещё одна стена. Та, за которой я прятала самое незащищённое, самое безмолвное горе. Я думала, что, похоронив его вместе с Белетом, я поступила правильно. Но Ягиня была права — его нужно было оплакать отдельно. Дать ему своё, тихое место в памяти.

Я не сказала ничего. Просто кивнула, чувствуя, как по щеке скатывается тяжёлая, солёная капля. Не от отчаяния. От странного, болезненного облегчения. Как будто мне наконец разрешили вспомнить. Вспомнить всё.

Слёзы просто хлынули потоком, горячие и бесконечные, как будто открылся шлюз, сдерживавший два океана горя — один по Белету, другой по тому, кто даже не стал именем.

Я не пыталась их остановить. Руки бессильно лежали на коленях, одна всё ещё сжимала пустую чашку, другая — маленькую, тёплую баночку. Я сидела, сгорбившись, и плакала. Плакала за того гордого демона с золотыми глазами, который называл меня лучиком. Плакала за тот крошечный, мимолётный огонёк внутри, который мы не успели ни разжечь, ни назвать. Плакала за себя — ту, восемнадцатилетнюю, с золотыми кудрями и верой в вечность, и за эту — с тёмными волосами и душой, изъеденной шрамами.

Плакала за 180 лет бега, за каждый день, когда я просыпалась с камнем вместо сердца. За Диму, который любил призрак, а не меня. За Волота, который искал и пугал. За Ягиню, которая знала и всё равно пустила на порог.

Это были не истеричные рыдания. Это был тихий, глубокий потоп, смывавший слои пыли, льда и самообмана. Каждая слеза жгла лицо, но внутри становилось… легче. Не от того, что боль уходила. А от того, что её наконец-то признали. Не прятали. Не хоронили заживо. Выводили на свет этого странного, гудевшего дома и позволяли просто быть.

Я не знаю, сколько времени прошло. Минута? Час? Ягиня не подходила, не пыталась утешить словами. Она сидела напротив, тихо, присутствуя. Её молчание было крепче любых объятий. Оно говорило: «Плачь. Здесь можно. Здесь безопасно. Здесь твоё горе принадлежит тебе, и ты можешь вылить его всю, до дна».

И я выливала. Пока глаза не опухли, а горло не сжалось от солёного привкуса. Пока внутренняя дрожь не сменилась глухой, измождённой пустотой. Но это была уже не та, ледяная пустота отчаяния. Это была пустота после бури. Размытая, сырая, но чистая земля. На которой, может быть, что-то когда-нибудь сможет снова вырасти.

Я, наконец, вытерла лицо рукавом, грубо, по-детски. Вздохнула — глубоко, срывающимся всхлипом. Подняла на Ягиню опухшие, мокрые глаза.

Она смотрела на меня, и в её взгляде не было ни жалости, ни осуждения. Было понимание. И тихое одобрение.

— Ну вот, — сказала она просто. — Немного расчистилось. Теперь дышать можно.

Она встала, взяла у меня из рук пустую чашку.

— А теперь — спать. На печке постелю. Там тепло, и старые доски хранят добрые сны. Утро само разберётся, что делать дальше. А пока… просто спи. Лес будет сторожить.

Я не стала спорить. Не было сил. Я позволила ей взять себя за руку, подвести к широкой, тёплой лежанке у печи. Она стряхнула с неё невидимую пыль, положила грубую, но чистую подушку и тяжёлое, пахнущее травами одеяло.

Я легла, уткнувшись лицом в подушку. Тело было тяжёлым, как после долгой болезни. Но в груди… в груди теперь не было того сковывающего, каменного кома. Была усталость. Глубокая, всепроникающая. И тишина. Не мёртвая тишина пустоты. А тишина после долгого, долгого плача.

«Просто спи», — сказала она. И это было единственное, что я могла сделать. Я закрыла глаза, и меня сразу же, без снов, без мыслей, унесло в тёмные, тёплые воды забытья. Под мерный гул разломов и тихое потрескивание печи. Впервые за двести лет я заснула не бегством, а сдачей. Сдачей боли, которая наконец-то была выплакана.

* * *

Первый луч тусклого света едва просачивался в щели ставень, когда на меня свалилось одеяло. Не мягко и заботливо, а с отчётливым шлепком.

— Вставай, соня! Солнце на носу, а ты развалилась как боярыня после пира!

Я вздрогнула и открыла глаза. Ягиня стояла над лежанкой, подоткнув подол фартука, а в руках держала здоровенную метлу из еловых веток. Выглядела она не просто бодрой — она излучала энергию, от которой у меня заныли даже не успевшие как следует отдохнуть кости.

— Ягиня, — прохрипела я, пытаясь протиснуть мозг сквозь вату сна и вчерашних слёз. — Ты что, смерти моей хочешь? Пятый час…

— Отнюдь! — фыркнула она и сунула метлу мне в руки. — Смерти я от тебя не хочу, а вот пользы — да. Поди вон, подмети во дворе. Насыпало веток за ночь — ветрено было, не иначе как разломы что-то неспокойны, адовые особенно. Чую, там что-то грядет, шебуршится. Так что подметай да прислушивайся, землю чувствуй.

Я, всё ещё в полубреду, послушно сползла с печки. Ноги подкосились, тело ныло. Я стояла, уставившись на метлу, как на орудие пыток.

— Иди, иди, не зевай! — подстегнула она меня, сделав вид, что замахивается тряпкой. — А я пока завтрак сделаю. Потом и будем с тобой силу возвращать. Понемногу, с расстановкой.

Я поплелась к двери, но она окликнула меня снова:

— И, Мария! Бога ради, смой с себя эту краску коричневую. На голове-то. Прям как… как какашка, ей-богу. На что это похоже? На ходячую или на курицу, перепачканную в земле? Иди умойся, я тебе отвар для волос дам, свой цвет вернётся. Негоже такое на разломах носить — они обидятся.

Последние слова она произнесла уже вполоборота, занятая у печи, но они прозвучали так же серьёзно, как и приказ подметать двор. Как будто тёмные волосы были не просто маскировкой, а личным оскорблением для древних сил этого места.

Я вышла на крыльцо. Воздух был ледяным, чистым, обжигающим лёгкие. Во дворе и вправду был небольшой хаос — ветки, сухая хвоя, облетевшие листья с берёзки у забора. Ветер, и правда, гулял не на шутку — сосны за забором гнулись и шумели тревожно, неестественно громко для такого слабого ветерка. И Ягиня права была — в этом шуме, в вибрации земли под ногами, чувствовалось не просто ненастье. Чувствовалось напряжение. Будто где-то далеко, на той, «адовой» стороне разломов, что-то крупное сдвинулось с места, и эхо этого смещения докатилось сюда.

20
{"b":"961761","o":1}