Каких сил мне стоило не задать вслух рвавшийся наружу вопрос — отдельный разговор, но мой внутренний голос, моя чертовщина, немедленно ответила:
— Заместители командира по политической части, они же комиссары.
Комиссары Конвента?
— Почти. Сами воевать не умеют, а всех учат. И не дай бог оступишься — съедят с потрохами.
А особисты?
— Особые отделы, контрразведка, все вынюхивают, не было ли у тебя умысла. Сущие жандармы.
Ага, ясно, но у нас из жандармов только Мезенцов, но от него я худого не видел. Но откуда у моего внутреннего голоса все эти словечки? Не схожу ли я с ума?
— Вот и у меня такие же вопросы.
Зрение потихоньку пришло в норму, хоть и виделось все размытым и зыбким. Обнаружил, что лежал ни в каком не в госпитале, а в своей палатке. В нее скользнул солдат в белой рубахе с погонами, нетуго перепоясанной черным ремнем, и в белых же мешковатых брюках, заправленных в высокие сапоги. Вороватая физиономия со смоляными кудрями пеной, носом уточкой и серыми глазами — ну точно, денщик мой Клавдий Круковский, продувная бестия — такого забудешь! От него ощутимо попахивало чесноком и спиртным, не иначе, хлопнул водки и закусил салом.
— Михал Дмитрич! Очнулись⁈ Мы тут места себе не находим, глаз не смыкаем! От Государя трижды нарочные приезжали, все спрашивали: как там наш генерал? — запричитал рядовой, размахивая руками. — А я-то, я-то… Куда ж мне без вас⁈
— По такому случаю не грех и выпить, да?
Солдат смущенно потупил глаза, но ни тени раскаяния не промелькнуло в его лице:
— Вашество! Ну сколько же можно⁈ Вечно вы надо мною смеетесь!
— Цыц, Клавка! Подай причесаться и мундир чистый!
— Свитский аль походный?
— Сам не сообразил? В Ставку поеду.
— Шпагу с бриллиантами? — елейным тоном спросил Круковский, состроив невинную рожу.
— Так ты тоже из этих, с аксельбантами? — ехидно уточнила «моя чертовщина».
Я крякнул и рыкнул на денщика:
— Походный китель давай!
— Да вы, батенька, фрондер! — не унимался незваный гость.
Денщик, обиженно ворча, вынул и водрузил на дорожный поставец зеркало и гребень, а потом полез в кожаный сундук. На свет явился белый полукафтан с золотыми погонами и пуговицами, затем Клавдий пододвинул ко мне поставец и помог встать. Я привычно взял гребень, не глядя, прошелся по бакенбардам и только потом посмотрел в зеркало.
— Вот это патлы! — ахнул внутренний голос.
— Да чтоб ты понимал! — рявкнул я вслух и сам себе удивился: веду разговоры черти с кем и принимаю как данность наличие потустороннего голоса в мозгу. Не иначе как пуля, прилетевшая в голову, что-то в ней сдвинула не туда. Авось пройдет!
Круковский удивленно уставился на меня, но, привычный к моим чудачествам, лишь укоризненно покачал головой.
— Только вшей плодить, сбрить к чертям собачьим!
Нет, каково? Роскошные бакенбарды, которым завидует вся армия, пушистые, на ширину плеч — патлы? Сбрить??? С босой мордой ходить, словно актеришко?
— А ну, погодь, повернись-ка… Где-то я тебя видел…
Точно с ума схожу. То отца не узнал, теперь себя самого, генерал-майора Скобелева 2-го!
— Скобелев??? Твою мать, точно! Твой портрет у нас в академии висел!
Это просто из ряда вон! Голова снова закружилась, в глазах потемнело и пришлось срочно плюхнутся на случившийся рядом походный раскладной стул. Академик на мою голову, штафирка поганая…
— Но-но! Я боевой генерал, и званием повыше тебя! Был…
Ну да, от инфантерии.
— Ну, в некотором смысле, от инфантерии. Только не знаю, как объяснить…
Да как есть, так и объясняй. Только потом — сейчас в Ставку торопиться надо.
Я надел китель, пристроил на шею Георгиевский крест, и еще один, на грудь, с облупившейся эмалью, но столь мне дорогой — его отдал Кауфман под Хивой, сняв со своей груди! Круковский прицепил аксельбант, так возмутивший внутренний голос, подал саблю, побрызгал одеколоном.
— Нет, ты погоди, погоди… Ты не представляешь, как тебе повезло, — притормозил меня внутренний голос, неожиданно возбужденный. — Год какой?
Какой, какой… Летняя кампания семьдесят седьмого.
— Ух ты жь! Да мы с тобой таких дел тут наворотим!
Заинтриговал, черт! Я уже собрался вывалить на мистического собеседника десятки вопросов, но нас прервали — в палатку стремительно вбежал подпоручик Кошуба, мой ординарец.
— Ваня, что такой всполошенный? — я аккуратно пристроил фуражку на голову, стараясь не сместить повязку.
— Срочно зовут на Царский холм! Как узнали, что вы очнулись, сразу флигель-адъютант прискакал.
— Уже готов!
Мы вышли на улицу. Ко мне подвели белоснежного коня. Сивка! Мой талисман! Так его любил, что в Хиве, имея все возможности, облизываясь на ахалтекинцев — на удивительной красоты лошадей с их точеными шеями и стройными, как у ланей, ногами — сохранил верность этому жеребцу из-под Богородицка. Берег его как главную ценность в жизни и на Зеленые горы с собой не взял. Он узнал меня и радостно всхрапнул.
Ординарец придержал стремя, я неловко взгромоздился в седло, словно давным-давно позабыл, как управляться со своим телом — последствия контузии давали себя знать.
— Михаил Дмитриевич! Я провожу, — юное лицо Ивана с пушком на румяных щеках выражало неподдельную тревогу.
Я благодарно кивнул.
Ординарец свистнул казакам-конвойным, пялившимся на меня во все глаза. Ему выделили коня, и небольшой кавалькадой мы устремились к высокому холму, господствующему над местностью. Легким аллюром двигались через бивуак — под радостные крики солдат, встретивших мое появление всеобщим ликованием:
— Бессмертный!
— Не берет генерала пуля!
Эти и подобные возгласы слились в единое «Ура!», когда я снял белую фуражку и помахал ею в воздухе.
— Владимирцы! — подсказал ординарец. — Половина от них осталась. А тот батальон, что с нами был, так от него лишь четверть уцелела.
Я не ощутил в тоне Вани какого-либо осуждения. Скорее усталость и смирение, жалость к павшим вкупе с воинским фатализмом.
— Большие потери при отходе? — спросил у него, чувствуя, как возвращается моральное истощение.
— Все не так плохо, Михаил Дмитриевич, — успокоил меня Кошуба. — Шуйский полк нас прикрыл. Раненых вынесли.
— Божьим попечением! — я перекрестился, от сердца немного отлегло.
Мы приблизились к холму, окруженному казаками из государева конвоя, в черкесках с кинжалами на поясе и в высоких папахах — терцами и кубанцами. Мне радостно улыбнулись, как близкому родственнику, отдали честь.
— Вас ожидают, Ваше превосходительство!
Я спешился и уже начал подниматься по желтому склону, когда мне в спину донеслось радостно-удивленное:
— А говорили, убили его. Как есть заговоренный!
На вершине на походном стуле сидел государь, Александр II, рядом с ним переминался с ноги на ногу наследник престола. Длинный как жердь великий князь Николай Николаевич Старший стоял, картинно поставив ногу на раскладной табурет. За ним теснилась теплая компания генералов в черных и темно-зеленых свитских мундирах с серебряными кушаками и фуражках с красными околышками — «теплая» в том смысле, что успела немного усугубить. Корзины шампанского были неполны, пробки от бутылок валялись под ногами, в руках у многих еще оставались пенящиеся бокалы. На их фоне я вылитая белая ворона, залетевшая в стаю стервятников.
— Интересно, что празднуют?
Неудачу штурма, чтоб их.
— Штурма? Плевна?
Она самая, да еще в третий раз. Голос потрясенно замолк.
Стоило незаметно оглядеть собравшихся — Криденера, Непокойчицкого, Зотова, Витгенштейна, Милорадовича и других — как мною завладели обычные эмоции. Я не любил никого из них, особенно свитских с аксельбантами, разве что выделял Милютина, скромно стоявшего в этой толпе. Изнутри, от гостя, пришло куда более сильное, чем мое, презрение к их пустым, лишенным смысла лицам, к их жизненной позиции, честолюбивой и трусоватой. А ну как бы чего не вышло дурного, инициатива наказуема, береги свое с трудом завоеванное положение — вот их модус операнди. А «после нас хоть потоп» — их модус вивенди, образ жизни достигших вершин и смертельно боявшихся утратить свое место. Ненавижу!