Это хитро подстроенная каверза так пришибла Прохора Жаркова, что он безропотно покорился судьбе. Зато после свадьбы, в первую же брачную ночь, Прохор жестоко избил Варвару. Он бил ее и потом, при каждой выпивке; да и напивался он отныне, пожалуй, затем, чтобы лишним ударом напомнить безответной жене о своей непримиренности с положением семейного человека.
Но несмотря на пьяные дебоши, независимо, казалось, от собственной воли, Прохор, подобно пловцу, попавшему в омут и яростно сопротивлявшемуся стихии, все-таки был вовлечен в водоворот нового житья-бытья и, как предвидела его мать, стал мало-помалу остепеняться. К тому же по природе своей он был добр и отзывчив на чужую доброту. Он видел, что Варвара была покорной, уступчивой женой, хозяйство вела исправно, могла при случае дать дельный совет; опять же и среди соседей она слыла разумницей, и матери пришлась по душе умелой стряпней. А кроме того, Прохор вскоре стал отцом: у него враз родилось два сына — «два сталевара», как с тайным довольством решил он.
Теперь уже, совестясь, Прохор украдкой прятал деньги на выпивку, а приходя домой пьяным, сдерживался от выкриков, от громыхания сапогами, чтобы не разбудить ребятишек. Правда, такая сдержанность его самого же тяготила. В эти минуты ему даже хотелось услышать от жены слова укоризны: тогда бы нашелся предлог ударить ее; однако жена укоряла лишь скорбными иконописными глазами — и Прохор уже затихал внутренне…
Житейское пророчество матери сбылось.
III
Как луна резко и неизменно делится на две половины — освещенную и теневую, так и жизнь Прохора Жаркова была строго разграничена на две части: на личную, многим невидимую и недоступную, и на ту, которая словно бы освещалась печным огнем и многим была известна, широко видима.
На этой, видимой, заводской половине своей жизни Прохор был совсем другим человеком — рачительным хозяином печи, прикипевшим, как магнезит, к ее раскаленному своду, отзывчивым на все ее радости и беды: ведь все-таки десять лет прошло с той поры, когда он явился в мартеновский цех.
Это десятилетие было путем медленного, упорного, но неуклонного восхождения Прохора по горячим ступенькам к мастерству, хотя ой как прижигало на них пятки!
Почти год, нагуливая ядреные мускулы, Прохор исполнял разную подсобную работу: то помогал канавщикам готовить канаву под изложницы, то ломиком выковыривал пережженный кирпич-огнеупор из еще не остывшего разливочного ковша, то, между делом, бегал за самогоном для старого мастера Левкина, чтобы услужливостью пробиться в сталевары. И Левкин наконец-таки взял его четвертым подручным. Теперь он, прожигая подметки, подпаливая снизу штанины, сгребал шлак в разлуку — прожорливую пасть в стальном полу, прибирал битый кирпич после ремонтников, весь порченый инструмент, то есть мог бы по праву называться «подметалой», кабы не имел сверх всех нагрузок главнейшую, которая и возвышала его в собственных глазах. Ибо отныне у него было целое хозяйство — пять печных окон и пять увесистых кирпично-железных крышек. Во время завалки шихты в мартен, он, крышечник по величанию, повисал всем телом на ваге — и то одна крышка-заслонка, то другая медленно поднимались. А он все тужился, до того тужился, что пот со лба слетал горошинами, глаза выпучивались. И потом сам же признавался с хвастливым молодечеством: «На пупке поднимал! Чуть не лопнул с натуги!»
Не прошло и двух лет, как Прохор поднялся еще на одну ступеньку — стал третьим подручным. Он теперь бахвалился не только своей физической силой, но и смекалкой. Ведь ему приходилось подолгу задумываться, прежде чем подготовить магнезит и хромистую руду для новой плавки, да еще соображать, как бы лишнюю вагонетку с шихтой доставить на рабочую площадку: не дай бог недогрузится печь — на него же все шишки посыпются, а то и затрещину влепит сгоряча сталевар-бригадир…
Еще одна ступенька — и горячее прежней! Прохор, второй подручный, отныне после выпуска плавки хлопочет о том, чтобы досыта начинить пустую печную утробу самой аппетитной разнокалиберной шихтой; он властно покрикивает на третьего подручного: «Не мешкай, раззява! Гони вагонетки!» Он же с прищуркой, иногда без всяких синих очков, всматривается через распахнутое окно в солнечно-пылкое свечение печи и примечает, где кирпич-огнеупор «подработало», разъело, куда следует влепить приваристый магнезит. А кончилась завалка, он точит наконечники ломов, крючьев, кочережек — наводит порядок в подопечном инструментальном хозяйстве; да тут же опять прикрикнет, только уже на четвертого подручного, крышечника: «Чего расселся, чтоб тебе ни дна ни покрышки! Иди-ка принеси ведра три-четыре песку! Скоро шлак будем разжижать!» Когда же печь набирала нужные градусы и утробно, пресыщенно гудела, он с видом заправского повара сунет прямо в смотровое отверстие длинную ложку, черпнет жидкий металл для пробы и льет его на стальную плиту, пока первый подручный не перережет струю подставленной лопатой, не кинет огненный блин в чашу с водой для остуды, прежде чем нести в экспресс-лабораторию на химический анализ…
Наконец — и года не прошло! — Прохор Жарков выбился в первые подручные сталевара. Он — ответчик за «заднюю линию» печи; от него зависит выпуск плавки. Словно азартный казак, он колет и колет печь длинной пикой в закупоренное отверстие, ловчится, припадает грудью к желобу, чтобы нанести самый верный, неотразимый удар. И печь дрогнет, брызнет огнем… А вытекла сталь вся до капельки, Прохор уже берет кочережку и, просунув ее через отверстие, выскабливает шлак изнутри, потом с желоба сковыривает все шлаковые наросты-скропины, похожие на плоские лепешки. Сковырнул, очистил — теперь промазывай прохудившийся желоб огнеупорной глиной да не забудь ее смешать с хромистой рудой для лучшей связки кирпича! А там наваливай в желоб дрова, разводи костер, суши сырую глину!..
Оставалось Прохору взойти на самую последнюю, самую желанную ступеньку. Сделал он решительное усилье — пошел на курсы бригадиров, хотя и не очень-то был охоч до учебы: привык до всякой премудрости доходить своим умом. И вот он — хозяин всей печи, атаман удальцов-подручных. Глаза у него точно застыли в вечном строгом прищуре; ступает он уже основательно, не прежним мелким суетливым шагом; все лицо его налилось той палящей глянцевой краснотой, по которой сразу отличишь матерого сталевара в толпе. Но странно, теперь, когда, казалось бы, можно было кричать во всю силу прокаленной глотки на какого-нибудь провинившегося помощника, Прохор не кричит, словно боится уронить свое важное командирское достоинство. Он только изредка повышает голос, да и то лишь затем, чтобы его приказанья сразу же расслышали сквозь ворчливый гул форсунок.
Теперь Прохор постоянно насторожен, предельно зорок. Видит он: шихта завалена неравномерно, глушит пламя в одном месте, тогда как в другом огонь, вихрясь, того и гляди, сожжет печной свод, — и командует зычно, но спокойно: «Отсунь, отсунь железо вправо, под хвост факела!» А заприметил он, как быстро плавится шихта у задней стенки и как она же туго поддается огню вблизи окон, у порога печного, где засос холодного воздуха и «козлик» может родиться, так тут же укажет первому подручному на промах или же сам кочергой пошурует в печи, пока не пропихнет все железяки вглубь.
Теперь Прохор и мозгами шевелит крепко, ибо знает, что никто другой за него не станет думать. «Кой черт нам кидать в мартен известь, под небом лежалую, давным-давно разложенную? — беспокоится он. — Ведь она мертвым пластом накроет шихту. От нее одна закупорка получится огню и провар у металла будет плохой, плавка затянется. Дай-ка я сырой камень кину, тогда сквозь него легче огню дохнуть!» И скажет он мастеру, чтобы тот похлопотал об известняке самом свежем, натуральном. Мастер поскребет затылок (дескать, что это за прихоть-выдумка!), однако, боясь прослыть глушителем рабочей инициативы, пойдет хлопотать на шихтовый двор. И вот известковый «дикий» камень сгружен на площадку. Рабочие кидают его в окно, а Прохор гребком самолично разравнивает поверх кипучего металла сырые россыпи — и дело спорится: известняк, как только обожжется, жадно вбирает в себя из металла серу, фосфор и прочие вредоносные примеси.