На Лейпцигштрассе нашей машине пришлось надолго задержаться у перекрестка. Мимо проходила колонна грузовиков. Чугунные решетки оград, бронзовые колокола, медные статуэтки — все это тяжеловесное великолепие буквально распирало кузова. Наш шофер оповестил: „Вот и до церковных колоколов дело дошло. Объявленный Герингом всеобщий поход за железным ломом, как видите, успешно продолжается. В Берлине давно уже сняли все металлические ограды. А на днях Гитлер распорядился снять медные ворота со своей имперской канцелярии. Теперь по городу ходит шутка: „Геббельс объявил новый лозунг — воротами по Черчиллю!““
Я спросил: что повесили вместо медных ворот? Шофер ответил: „А деревянные, дубовые! Только их покрасили под цвет меди. И ничего — сошло! От настоящих не отличишь“. Тут я поинтересовался, чем, дескать, вызван столь энергичный сбор металлического лома. На этот раз ответил Норцов: „Германия готовится к большой войне“. Я сказал: „С Англией и Францией, конечно?“ Но Норцов сделал вид, будто ничего не расслышал, и велел шоферу поскорее выезжать на Унтер-ден-Линден…
Здесь, на этой прославленной берлинской улице, были выстроены в четыре ряда округло подстриженные, уже ярко зазеленевшие липы. От Замкового моста вплоть до Бранденбургских ворот они как бы маршировали на виду у роскошных особняков и отелей, да и вообще их закругленные вершины напоминали маскировочные шлемы, словно городская природа тоже была военизирована.
Перед Бранденбургскими воротами наша машина обогнула площадь и, миновав особняк рейхсмаршала Геринга, остановилась у здания советского посольства…
О дальнейшем напишу тебе в следующем письме».
II
Ольга с нетерпением ожидала нового письма Сергея Моторина, но получила его лишь спустя три месяца.
«Дорогая Оля!
Уже ноябрь. В Берлине идет дождь. Я гляжу из больничного окна на Вильгельмштрассе, и мне грустно. Ведь прошло много времени с моего первого письма! Сейчас бы я должен быть в Эссене, а нахожусь по-прежнему в Берлине. Профессор Гельвиг говорит, что придется еще несколько месяцев пролежать на койке, прежде чем я встану на ноги.
Я знаю, ты все это время находилась в тревожной неопределенности, не знала, что и подумать о моем долгом молчании. Но у меня не было никакой физической возможности держать перо. Видимо, следовало бы продиктовать письмо Норцову, который изредка навещал меня, но я все время жил ожиданием, что с правой руки вот-вот снимут гипс, и тогда я сам напишу тебе.
Теперь гипс снят. Моя рука крепко сжимает вечное перо — подарок заботливого профессора. Самочувствие мое вообще улучшается. Отныне я могу писать обо всем неторопливо, скрупулезно.
Что же произошло со мной?
Во время предотъездной прогулки по Берлину на меня налетел „мерседес“, который как-то бесшумно выскочил из-за ближнего угла. Очнулся я в клинике профессора Гельвига. Каждый сустав, каждую мою косточку пронизывала жгучая боль. Тогда мне хотелось кричать, бесноваться, лезть на стену. Но челюсти мои были взнузданы бинтами, все тело заковывал гипс.
Я часто впадал в долгое беспамятство от нестерпимых мук. Но однажды, при короткой вспышке сознания, в мои уши сквозь накрученные бинты прорвался голос: „Да, это чудо, но ты будешь жить, мой мальчик. Кормите его, кормите!“
Мне разомкнули челюсти и влили ложку бульона. Я увидел вблизи доброе стариковское лицо, услышал ласковый голос: „Вам, конечно, любопытно узнать, чья машина сбила вас и как вы очутились в моей клинике. „Мерседесом“ управлял мой сын Франц, офицер личной охраны фюрера. Он спешил выполнить важное поручение. В это время вы переходили улицу, точнее — стояли посередине ее и разглядывали пострадавший в бомбежку дом генерала Зейнца. Так, по крайней мере, свидетельствуют очевидцы происшествия. Но дело не в этом. Расстояние от угла дома до вас не давало возможности вовремя затормозить. Машина сбила вас. К счастью, Франц не растерялся. Вместе со своим спутником он кинулся к вам на помощь. Истекающий кровью, вы в бессознательном состоянии были внесены в машину и доставлены сюда, на Вильгельмштрассе. Из ваших документов мы установили, кто вы и кого нам следует известить о постигшем вас несчастье“.
Так я очутился в клинике знаменитого германского хирурга, профессора Гельвига. Потянулись унылые, однотонные дни, как бесконечно разматываемый, а потом снова скручиваемый бинт. Гипс точно замуровал мое тело; одни челюсти только действовали — и то хорошо. Я часто вспоминал тебя, Оля. Образ твой был лучезарным окошечком в тот мир, который я покинул…
Как-то профессор Гельвиг зашел ко мне с рослым круглолицым человеком в белом халате, накинутом на черный мундир. Это и был Франц, сын хирурга, офицер войск СС. Он выразил сожаление о случившемся и пожелал мне скорейшего выздоровления. Затем, через неделю, меня проведал Норцов. На прощанье он сказал, что международная обстановка осложняется…
Лежал я в отдельной комнате. Огромный гобелен с оленями и средневековым замком, дубовый резной потолок, розовый абажур на круглом столике — все это, видимо, было призвано навевать больному спокойствие домашнего уюта, чтобы он не думал о больнице и поскорее поправлялся.
…Июль был уже на исходе. Стоял душный день. Мою универсальную койку осторожно выкатили на балкон и подножие ее опустили, а изголовье приподняли, чтобы я при своей неподвижности мог наилучшим образом разглядеть с высоты третьего этажа, сквозь тонкие узоры решетки, праздничное великолепие Вильгельмштрассе.
Да, в Берлине был большой праздник. По обеим сторонам улицы толпился народ. Тысячи и тысячи голосов сливались в гул ликованья; почти у каждого берлинца был букет. Астры, лилии, гортензии — все они красочным дождем осыпали и тяжелые гаубицы, и легкие танки с огромными черными крестами, и гривы кавалерийских лошадей, и солдатские головы…
Это из покоренной Франции возвращалась Берлинская дивизия. Все пехотинцы отличались высоким ростом. Они двигались при флягах и ручных гранатах на боку, в рубашках с завернутыми рукавами и отложными воротниками, сунув пилотки в карманы, придерживая левой рукой автоматы на груди.
А следом за пехотой ехали походные кухни. На запятках сидели повара и мешали огромными половниками в дымящихся котлах, при этом они строили самые преуморительные рожицы, вызывая поощряющий смех у столичных жителей, новые восторженные крики и целые радужные ливни из цветов.
В это время к изголовью моей койки неслышно подошел профессор Гельвиг и обратился ко мне со следующими словами: „Я знаю, мой мальчик, ты, если бы только мог, тоже приветствовал сейчас победителей. Так позволь же это сделать от твоего имени“. И не успел я слова вымолвить, как над моей головой пролетел букет цветов…
Признаюсь, я чувствовал себя неловко в тот момент; невольно подумал о том, что сказал бы Норцов, увидев эту сцену.
Но я еще не знал тогда, что окажусь в более неловком положении. Это случилось уже осенью, когда здоровье мое заметно улучшилось. Однажды, заснув, я тотчас же пробудился. Передо мной стояла незнакомая девушка в распахнутом халате и всматривалась в меня черными пронзительными глазами. Затем она извинилась, что разбудила меня, и назвалась Гильдой, дочерью профессора, сказала, что много слышала о моем мужестве и борьбе с собственным страданием, о буквальном воскресении из мертвых. И тут же она присела на стул рядом с койкой, призналась: „Пока вы спали, я изучала ваше лицо. Оно прекрасно. Если бы я не знала, что вы русский, то наверняка решила бы: вот лицо, где природа-ваятель добилась наилучшего воплощения типа северного германца. В каждой черте вашего лица словно бы законченность тысячелетних поисков природы. Именно такими бы должны быть все арийцы! Непобедимый дух обязан обитать в достойной оболочке!“
Меня чуть ли не рассмешили эти бредовые слова. Я снова напомнил о своем происхождении. Однако это не охладило пыл нежданной посетительницы. Она сказала: „Это совершенно не важно для искусства. Важно, что в вашем лице я вижу идеал. Так не согласитесь ли вы позировать мне, начинающей художнице?“ И я согласился. Не мог не согласиться! Ведь отец Гильды столько сделал для моего выздоровления!..»