Савелка дико, растерянно озирался: у всех оказались свои горести, обиды. Но тут из толпы выскочил сосед по нарам, щуплый, однако бедовый: он мигом забрался на телегу, спросил грозно, укоряюще:
— Кому вы это жалитесь, а? Господу богу, что ли?.. Да бог далеко, не услышит! Ему, видать, до земных дел никак не добраться. Стало быть, надо самим порядок наводить. Предлагаю, товарищи, к управляющему Бошакуру пойти и все ему напрямки сказать.
У Савелки глаза вспыхнули остервенелой радостью.
— А что? — гаркнул он лихо, по-атамански. — Это дело! Идем к конторе!
— Идем!
— Пошли, ребятушки!
— Мы, чай, не из пужливых!
Толпа всколыхнулась, всплеснула на гору, потом ворвалась в русло кривой улочки и потекла по ней, цепляя плетни, тревожа стоустым гулом покой хибарок, затягивая в свой водоворот их обитателей.
Савелка шел следом за соседом, горячился, наступал ему на пятки; тут же, справа от него, вышагивал черныш в распоясанной рубахе, слева — чернявая девка.
— А ты чего встряла? — крикнул он на ходу ей, шустрой, с искристыми бусинками живых быстрых глаз.
— Я как и все! — шмыгнула та коротким вздернутым носиком; а распоясанный мужик сказал:
— Дочка у меня бедовая, не смотри что птичка-невеличка.
С кривой улочки человеческий поток выбился к заводскому забору, напружился и валом накатил прямо на кирпичный утес конторы.
— Выходи, управляющий! — взбурлили, разбрызнулись голоса. — Требуем для разговора!
Из дверей выглянул бледный одутловатый конторщик.
— Зови Бошакура! — потребовал Савелкин сосед властью вожака. — Больше ни с кем не желаем вести переговоры!
Наконец появился сам управляющий: крепкие, с лоском, щеки, острая седая бородка, черный, явно подкрашенный кок над высоким лбом. Он строго глянул сквозь пенсне на золоченой цепочке, однако спросил заигрывающе, ласкательно, на чистейшем русском языке, хотя и в нос:
— Зачем пожаловали, соколики?
И тут Савелка, который считал, что гибель лошади дает ему право первым слово сказать, вышел из толпы и, стуча в грудь кулаком, стал слезно рассказывать о своей беде. Однако не успел он закончить, как выскочил лохматый, без картуза, рабочий и, тыча пальцем в безглазую впадину под рыжей обгорелой бровью (другая была чернее сажи), пожаловался: вот, мол, по указу мастера, свивал он после вальцов раскаленное обручное дюймовое железо, бил по нему молотком, да нагар-то и отскочил, выжег левый глаз, а кабы завод выдал ему очки, то увечья никакого не было бы!.. Но одноглазого, в свою очередь, перебил другой рабочий, этого третий — и поднялась сущая разноголосица.
Бошакур, впрочем, был терпелив. Он вынул карманную книжечку в сафьяновом переплете и принялся в нее что-то записывать, делая вид, что прислушивается к шуму-гаму. И вдруг властно поднял руку с вылезшим белым манжетом и блеснувшей золотой запонкой. Толпа сразу притихла.
— Очень хорошо, — сказал управляющий с галантной улыбкой. — Вы мне изложили свои просьбы. Мерси. Я все записал и постараюсь разобраться. А теперь будьте благоразумны: идите, занимайтесь делами.
И толпа отхлынула, растеклась на отдельные ручейки, рассосалась в извилинах поселковых улочек.
— Слышь, Бошакур-то первым записал меня! — похвастался Савелка соседу в бараке. — Получу деньги — ломовую лошадь куплю.
Сосед отмахнулся раздраженно:
— Эх ты, деревня! Каждый свой огород городит, а нет того, чтоб сообща. Обманет нас управляющий. Надо всему заводу бастовать да требования наши в письменной форме представить Бошакуру. Тогда он не отвертится!
Слова соседа сбылись. Савелка Жарков остался без лошади, с одной разбитой телегой.
V
…Не подыхать же с голоду! И Савелка подрядился таскать пудовые железяки к двум мартенам — дьяволам огнедышащим. Работа была изнурительная, вредная: руки, случалось, оттягивало чуть ли не до земли, ноги подкашивались, как у пьяного, а в нос и рот забивалась едучая ржавая пыль — только успевай отхаркиваться!
— Эй, малый! — однажды окликнул Савелку сталеплавильщик в картузе с синими очками. — Ты чего ж это носа не кажешь? А тебя дочь давеча вспомнила: как-то, мол, поживает лихой возчик без лошади?.. Жалеет, стало быть.
Савелка с трудом признал в рабочем распоясанного чернявого мужика. Рад он был, что в этом пекле, где огонь ревет и дым вихрится, как на пожаре, отыскался хоть один знакомец. Вспомнилась ему и бедовая девка с черными бусинками глаз.
— Я что ж… Я завсегда готов, и даже, напротив, с великой радостью, — забормотал он.
— Вот и приходи на чашку чая, примерно, завтра вечерком, этак часов в десять, — приглашал сталеплавильщик. — Живу я, сам знаешь, на взгорке, недалече от базара. А заблудишься, спроси Иванникова. Тебе каждый мою лачугу укажет.
Назавтра Савелка принарядился: умаслил буйны кудри, а с ними заодно и сапоги, наморщил голенища гармошкой, как положено холостому парню, надел белую рубашку, натянул на нее жилетку с модными перламутровыми пуговицами — и в распахнутом сюртуке, с вставленным в петличку бумажным цветком, при выпущенных парусами из голенищ штанинах, отправился к Иванниковым беспечной походкой по склизким мосткам, выдавливая сквозь щели осеннюю грязь, частенько спотыкаясь при скудном свете реденьких керосиновых фонарей.
Встретил его сам Иванников, оглядел с насмешкой, крякнул: «Эка ты вырядился! Будто жених», — и заставил покраснеть неискушенного парня. А тут еще черные бусинки блеснули в простенке, смех молодой рассыпался за ситцевой занавеской. Савелка засопел, выпучил глаза и уставился дурашливо на острые носки своих намасленных сапог.
— Ты, брат, извини меня, — сказал хозяин. — Дело тут, понимаешь, приспело. Надо Липе, дочке моей, на край поселка сходить. Ты бы и проводил ее, что ли, а то балуют фабричные.
— Да я завсегда готов! — обрадовался Савелка.
— Вот и ладненько. А чаек мы как-нибудь в другой раз попьем… Собирайся, дочка!
Липа, словно мышка, вышмыгнула из-под ситцевой занавески, отозвалась тихонько, но весело:
— Я же давно готова, папка!
Голову ее пеленал черный платок, сливавшийся с черными же волосами, пальто было тоже черное, из плюша, а длинная, до пят, юбка и того чернее: не поселковая девка — монашка. Вот только грудь ее топырилась вызывающе, как у кормилицы, и это особенно поразило Савелку. Теперь он смотрел своими выпученными глазищами только на эту высокую грудь, даже и рот приоткрыл.
— Идем, что ли? — сказала Липа, краснея под взглядом парня, но тут же независимо шмыгнула коротким вздернутым носиком и первой выскочила за порог.
Шли в потемках: Липа впереди, Савелка сзади. Изредка, когда тучи утончались, сеялся бледный немощный свет луны. Тогда-то Савелка и стал примечать, как девушка, дернувшись, совала руку к груди и проворно выхватывала оттуда белые листки, как прилепляла их то на столб фонарный, то на стенку барака или какой-нибудь лачуги, сонно завалившейся набочок.
— Ты это чего? — спрашивал Савелка. — Запретное, поди-ка, лепишь, а?..
— Молчи, потом узнаешь, — отзывался сердитый шепоток.
Так, вдвоем, они вышли к проходным воротам. И тут Липа, наказав парню стоять на месте, метнулась легкой тенью прямо к сторожевой будке и бесстрашно поставила на ней белую заплатку.
— Ух, и смелая ты! — похвалил Савелка, потом легонько нажал большим расплющенным пальцем на грудь девушки, засмеялся: — Ишь, вроде бы и поубавилось прокламаций!
— А ты не балуй! — рассердилась та. — Убери руки-то!.. Тоже мне кавалер!..
От проходных ворот они бесшумно, через голый сквер, по мокрым листьям, пробрались во французский поселок. За высокими оградами раскатисто и важно, с паузами, лаяли собаки; им вторил свисток полицейского. Зато когда налетал ветер с Волги, — сюда, в солидный покой, охраняемый электрическими фонарями, врывались звуки уже иного, беспокойного мира: забористая матаня подгулявших фабричных.
— Эва, какая светлынь у хранцузов! — проворчал Савелка. — Кабы тут не увидели нас? А то потащат в околоток…