Вокруг становилось всё темнее и темнее, весёлая ночная подсветка осталась где-то далеко позади, а мы с Тёмкой всё глубже погружались во мрак в холодном колокольном звоне.
— Далеко ещё? — он тихо спросил меня.
— Скоро уже. Терпи.
— Терплю.
— Вот и молодец. А то за ручки держаться он хочет, а по сугробам идти со мной нет.
— Не понял?
— Поймёшь скоро.
Тёмка прошмыгнул со мной между двумя облупленными каменными колоннами у самой стены монастыря. Я схватился за холодную металлическую ручку гнилой деревянной двери и потянул её на себя. Дверь так громко заскрипела, я даже немного поморщился.
Сначала Тёмка зашёл внутрь и стал подниматься по каменной лестнице прямо на стену вокруг монастыря, а я уже вслед за ним. Мы забрались с ним на самую верхушку, шли вдоль широкой белокаменной стены по тёмному неосвещенному балкону, что тянулся вдоль этой стены по всей территории. Под ногами хрустели старые деревянные полы, а с балкона открывался вид на центральную площадь во всех её ярких вечерних красках.
— Нам за это ничего не будет? — он осторожно спросил меня.
Я самонадеянно ответил:
— Не будет. Они сами по этим переходам шастают. Ну заметят нас, господи, ну прогонят, покричат. Прям беда.
— А ты откуда эти места знаешь?
— Тут рядом есть база отдыха. Не помню, как называется. «Родничок», что ли, или хрен её знает. Маме на работе дали путёвки, когда я в шестом классе ещё учился. Четыре штуки дали. Мы с ней поехали и с собой Олега позвали с его мамой. Нам всё равно их девать было некуда, отец ехать не захотел, Танька тоже. Мы с Олегом гуляли целыми днями и однажды сюда припёрлись. Везде лазали, по всему монастырю. И здесь тоже.
— И что, никто вас не заметил?
— Нет. И сейчас тоже не заметит, если ушами своими светить не будешь. Понял? М? Не будешь светить?
Он хихикнул и тихо ответил:
— Не буду.
— Молодец. Спрячь их под шапкой.
В самом углу монастырской стены мы забрались по ржавой винтовой лестнице на одну из башен. Вышли на крохотную смотровую площадку два на два метра, захлопнули ветхий деревянный люк и вдохнули ветреный морозный воздух метрах в пятнадцати над землёй.
Тёмка подошёл к крохотному окошку, высунулся в него и посмотрел на мёртвую чернющую стену деревьев на другом берегу озера, на их стройные тёмные силуэты на фоне розоватого ночного неба. Он подошёл к другому окну напротив и увидел оттуда весь монастырский дворик как на ладони: с его пёстрыми взрывами яркого света, с уснувшими куполами и башнями, пушистыми зелёными и тёмно-синими ёлками, с толпами народу, петляющими по заснеженным тропинкам.
А где-то совсем-совсем далеко, где чёрный высохший пух деревьев врезался в розоватую твердь вечернего неба, почти за самим горизонтом, виднелись огни нашего Верхнекамска, Тёмкиного любимого Моторостроя с его кислотно-оранжевыми взрывами света над тепличным комбинатом, и эти две вездесущие трубы Химсорбента, которые будто преследовали нас всюду, куда бы мы ни пошли, откуда бы ни окинули взглядом наши родные окраины, утонувшие в рассыпчатом белом песке.
— Ты столько красивых мест знаешь, Вить, — он сказал шёпотом, не высовываясь из окошка.
Я его еле расслышал — голос его приглушило монотонное завывание ветра и песня занимавшейся метели.
Я подошёл к нему сзади, громко скрипнул старыми досками в деревянном полу и тихо произнёс:
— Помнишь, как ты мне давно говорил?
Он повернулся и спросил:
— Чего говорил?
— Говорил, что со мной везде красиво. Где бы мы ни гуляли. Даже на страшном заводе.
— Да. Помню, — он смущённо ответил.
— Ну вот.
— Что вот?
— Теперь я то же самое тебе говорю. Понял?
— Понял.
— И это ещё… Ты же всё хотел…
Тёмка сверкнул мне своими испуганными глазами, и всё его доброе личико заиграло яркими красками монастырской подсветки. То жёлтым зажжётся, то синим, то зелёным. Стоял передо мной в своей тёплой куртке и в шапке, с красными щеками, весь такой праздничный и довольный.
И я тоже. Я тоже праздничный и довольный.
Смотрю на него, боюсь лишний раз улыбнуться, чтобы только не показаться рохлей какой-нибудь и совсем не расплыться в сопливых чувствах, а сам понимаю, что рука правая тянется к его руке, чувствую, как сухую кожу с мозолями от штанги и старых боксёрских перчаток облизывает ветер своим колючим ледяным языком.
И вдруг всё тело взорвалось этим сладостным теплом, таким приятным, добрым и пушистым, когда его жгучие, уже совсем даже не холодные пальчики коснулись моей ладони в этом мёртвом трескучем морозе. Когда весь этот жар его тела передался мне вспышкой молнии и шарахнул в самое сердце. Пулей стрельнул по жилам, улетел куда-то в голову и умер в глубинах моего глупого сознания.
Всё тело будто подохло в этой пряной неге от понимания, что мы с ним держались за руки на улице, в этом лютом холоде, который будто даже отступил перед его такими искренними и смелыми чувствами. Перед всей этой пушистой нежностью, из которой он был слеплен целиком и полностью, перед его родной лопоухой моськой, перед гладким и таким любимым носиком, перед его добрыми глазами, которые сверкали мне в тот момент самыми драгоценными на свете камнями.