Врач очки свои поправил и посмотрел на меня с довольной улыбкой:
— Давно у тебя это всё было? Последний раз когда твои жалобы беспокоили?
— Последний раз где-то в апреле.
В апреле. Как раз когда свадьба была у Олега, когда Тёмке по поводу его программы позвонили прям посреди застолья.
— А потом что? Всё прошло? — Романихин опять спросил меня.
— Прошло, — я тихо ответил ему, и в голове вдруг какое-то осознание странное вспыхнуло. — Прошло всё, да. После этого больше не жаловался. Я просто к вам записался на конец года, потому что очередь была и… только сейчас вот к вам попал. А так, да. Так уже с апреля ничего не беспокоит.
Он мне заулыбался, выдохнул тяжело, по-врачебному, и поинтересовался у меня:
— Переживал о чём-то? Нервничал?
— Было такое. Да. Нервничал.
— Учёба, работа, любовь?
— Всё есть, — я ответил и на секунду замялся.
Врач захохотал на весь кабинет:
— Нет, я говорю, переживал из-за чего?
— А, это. Не знаю я. Из-за всего понемногу.
Сидел и врал ему. Нагло врал, бессовестно и паскудно, за всю жизнь так врать и не научился. Как пацан сопленосый, сидел перед ним и на ходу чушь порол, как когда мать в школе к моим пальцам прокуренным принюхивалась, а потом мне с отцом концерт устраивала. Всё орала, что из школы выкинут, что в военное училище не смогу поступить, как дед, родину защищать не смогу, семью опозорю и на завод пойду. И слава богу, только насчёт военного училища права оказалась, не поступил я туда. И не пытался даже.
— Ну вот видишь, Виктор. Это всё идет от нервов. Даже термин такой есть — кардионевроз. Да, да, есть, даже не сомневайся, вон, в интернете сам посмотри. Люди со здоровыми сердцами живут себе спокойно, себя чем-то накручивают, переживают. Родственник умрёт, или ещё чего в жизни бывает, мало ли. Говорят же так, «на нервной почве». Это всё правда, так и бывает, на нервной почве. Вот и у тебя так случилось.
— А если, не дай бог, повторится? Тогда что?
Он развёл руками и засмеялся:
— Тогда опять ко мне приезжай. А так, конечно, причину переживаний устрани, и всё. И всё сразу пройдёт.
Романихин опять за бумажки мои схватился, полистал их старыми морщинистыми руками, в сторонку отложил и сказал, пожимая плечами:
— Здоров, чего ещё тут смотреть? Нет у тебя ничего. Симулянт, понял? Второй раз тебя сейчас отправлю служить. Хочешь, что ли?
Я по-дурацки заулыбался во все свои зубы и неловко ответил ему:
— Нет. Наслужился уже. Спасибо.
— Вот и поезжай домой. Новый год встречай, отдыхай. Каникулы. Воздухом дыши. На бокс свой ходи. Понял меня?
— Понял.
Я ему руку свою протянул, а он мне свою. Обменялся с ним крепким рукопожатием и даже отпускать не хотел: так он меня успокоил, я как будто к психологу сходил. Как будто опять новость от Тёмки услышал. О том, что не поедет никуда. Так тепло на душе вдруг стало.
Я собрал со стола все свои бумажки, сложил их в чёрную сумку, через плечо её перекинул и спросил врача напоследок:
— Тридцатое число уже. Вы хоть в праздники-то отдыхаете?
— Отдыхаем, — ответил он и на часы зачем-то посмотрел, как будто у него там календарь был. — Сегодня вот крайний день приёмов. Завтра всё, завтра уже за стол.
— Как вы сказали? Крайний?
— Да. Крайний. У нас «последний» как-то не принято.
Я тихонько заулыбался и добавил:
— У меня братишка так говорит.
— Тоже врач?
— Нет.
— А кто он у тебя?
Пристал ко мне. Сам виноват, сам же к нему с разговором полез.
Я поправил сумку на плече, шмыгнул громко на весь кабинет, на Романихина посмотрел и сухо ему ответил, так сухо, даже с каким-то раздражением:
— Братишка он у меня. Сказал же.
Я вдруг глаза на секунду закрыл и не заметил даже, как в поезде очутился. Больничные белые стены сменились холодной обшивкой вагона, ворчание бабулек в очереди сталось стуком колёс. Не таблетками уже пахло, не спиртом, а тамбуром с забитой мусоркой.
Ночь прошла на твёрдой нижней полке у окна, под узорами морозными на стекле, под стук колёс и под гитарные песни в самом начале вагона. Домой всегда быстрее едется. Быстрее, чем из дома. Странно так, но так точно и правдиво.
Поезд скрипучим железным кораблём херачил по обледенелым шпалам. Трясся весь, шатался пропитым забулдыгой и глушил стук сердца в висках. Так громко затрещал своей металлической тушей и весь заскрипел, что аж в груди завыло морозным железным звоном. За окном проносилось снежное месиво, размазанными белыми красками мельтешило у меня перед глазами за узорами инея на стекле, перестукивалось в груди холодом и зимой, отзывалось в каждом моём вздохе колючей метелью.
Стол на плацкартной боковине холодный такой, неровный, ледянющий и грязный, с засохшим пятном от разлитого чая. Сразу вдруг захотелось со стола локти убрать, а некуда, неохота, как школьник, опустив руки, сидеть за партой. Посижу лучше так, с локтями, холод вагона половлю, затоплю себя шумом зимней дороги, погреюсь тихим светом включенной лампочки у плацкарта напротив. Сырое бельё на верхней полке уже вонять начало, пылью и сыростью какой-то запахло. Моющим средством каким-то, затхлостью старой, парами лапши в кипятке и варёными яйцами. Совсем чуть-чуть ароматы нос грели, теплотой какой-то, знакомым чем-то, как летом, когда с Тёмкой ездили отдыхать, когда не только солнцем в небе грелись, но и друг дружкой. Взглядом одним. Дыханием грелись даже.