— Ну, ты! Ну, ты! — повторял и повторял царевич, а потом спросил. — Научишь⁈
— Конечно! Всё, что знаю и умею, тому научу, если захочешь.
— А знаешь и умеешь ты, отрок, отчего-то слишком много того, что не умеют другие, — задумчиво проговорил Салтыков, хмуря брови.
— У-у-у, боярин, ты не видел ещё и половины того, что могут другие, что живут в других условиях. Просто я с детства этим занимаюсь. Тяга у меня к военному ремеслу и к разным выкрутасам. Вон, казаков спросите. Многие меня с рождения помнят. У них и учился. Просто, раньше не мог, а сейчас повзрослел и окреп, вот и удивляю их.
— А что это ты за стихири пел? — спросил задумчиво государь. — И складные такие стихири. Ойся, ты Ойся, ты меня не бойся… Надо же, как складно. Чьи это стрихири? Не уж-то снова твои?
— Мои, государь! — скромно потупив взор, сознался я.
— Да, что же это⁈ — «всплеснул» руками Морозов. — Ты же вроде исповедовался? А из тебя так и прёт гордыня.
— Не гордыня это, Бориска, а дар Божий. И нам след вознести благодарственную молитву господу нашему Иисусу Христу, что к нам его привёл. Стихири и я пробовал вершить, кхм-кхм… И святейший государь Иван Васильевич, грешил стихирями и пел даже. Так, что отстань от крестника, Борис Иванович и благодари Бога.
Когда произносил нравоучение, государь даже нахмурился на Морозова, но тут же просветлел лицом, когда перевёл взгляд на меня.
— Как у тебя получаются такие складные стихири? Отнюдь не по церковным канонам они сложены. Простые какие.
— Я потом расскажу государь. Это писать надо.
— Так… Э-э-э… Мы же тут все ваши чудеса посмотрели?
— Все, государь, — вздохнув, согласился я.
— Тогда пошли к тебе, покажешь, как стихири складывать.
— Может отобедаем? — спросил Морозов. — Там, небось, всё уже стынет.
— А пошли к нам в терем! — пригласил государь. — Отобедаешь с нами, а потом расскажешь про стихири. Ты только этот сложил, или ещё есть?
Я прикинул, что помнил из стихов,но ничего кроме есенинской «Берёзы» и несколькиъ строк «У Лукоморья», не вспомнил.
— Да так, — скривился я.
— Пошли-пошли, — потянул меня за рукав овчинного полушубка, который спас меня от града ударов палками в конце «схватки», государь.
Первым делом, после того, как Михаил Фёдорович рассупонился и уселся на свой царский «стул», он, обращаясь ко мне, сказал:
— Чти!
— Э-э-э… Чего чти? — спросил я, вроде бы не понимая, что от меня хотят.
— Стихири чти.
Припухшее, как я уже теперь понимал, от водянки лицо государя, светилось оиданием. Да-а-а… А вспомнить-то я ничего и не смог, пока шёл к царскому дворцу.
— Э-э-э… Про берёзу, — сказал я. — Э-э-э… Белая берёза под моим окном принакрылась снегом, э-э-э, словно серебром. Э-э-э… На пушистых ветках снежною каймой распустились кисти, э-э-э, словно бахромой. Нет — белой бахромой. И стоит береза в сонной тишине. И горят снежинки в золотом огне. А заря, лениво обходя кругом, обсыпает ветки новым серебром.
Когда вспоминал стихи, я весь погрузился в себя и не видел, что вокруг твориться. Когда же я открыл глаза, то увидел распахнутые, как варежки, рты всех четверых слушателей.
— Матерь Божья! — наконец вымолвил государь. — Это ж настоящее чудо!
— Да-а-а уж, — едва проговорил Морозов.
— Точно — чудо! — качая головой, сказал Салтыков.
Царевич только и смог, что сглотнуть, слегка выпучив при этом глаза.
Я, честно говоря, забыл, что здесь и сейчас стихи, как рифмованные и ритмические тексты отсутствовали совсем. Откровенно говоря, и Шекспир рифмами театральных зрителей не баловал. Рифмованных строк в текстах Шекспира процентов двадцать всего. Могу ошибаться, но сам читал его в оригинале больше, как нерифмованные произведения и сразу обратил на это внимание. Но читается легко и поэтично.
А в России стихи начнутся только с Пушкина Александра нашего Сергеевича. Да-а-а…
— Вот я налип с этой «Ойсой», — подумал я. — Они же сейчас с меня живого не слезут! Вынь им и положь стихири, мать их…
Во время обеда на меня косились все и мне, как говорится, от взглядов высокопоставленных особ не лез кусок в горло. Мозг мой кипел, как разум возмущённый, пытаясь вспомнить хоть какие-то рифмованные строки. Но не вспоминалось ничего.
— Некрасова им почитать? — думал я. — Отец, слышишь рубит, а я отвожу… Ага! И потом на лесоповал…
Кроме песен, стихов не вспоминалось. Да и песни, какие-то пошлые, для этого времени. Или слишком патриотические не в ту сторону. Батяня комбат, например… Да-а-а… Не готов я оказался к поэтическим дискуссиям. Потом я вспомнил «Тихо по веткам шуршит снегопад», а следом за ней «А снег идёт, а снег идёт…», потом «Ах снег снежок белая метелица, говорит что любит, только мне не верится». Любил я старые песни, что пели мои родичи на пьянках-гулянках. Вспомнился, кхм-кхм, совершенно не к месту, «Интернационал». Короче, к концу трапезы я кое что вспомнил и был готов к «Музыкальному рингу». Была такая телепередача на заре моей молодости, или скажем — детства. А потом я вспомнил «Из-за острова на стрежень» и меня пробила дрожь.
Отобедав, все смотрели на меня и ждали, мать его, десерта. Я встал из-за стола, промыл рот водой, чтобы что не вылетело, акромя песни, отошёл чуть подальше и грянул:
— Из-за острова на стрежень, на простор речной волны выплывают расписные, Стеньки Разина челны. На переднем Стенька Разин с молодой сидит княжной, свадьбу новую справляет, сам веселый и хмельной. А она, закрывши очи, ни жива и ни мертва, молча слушает хмельные атамановы слова. Позади их слышен ропот: «Нас на бабу променял! Только ночь с ней провозжался, сам наутро бабой стал». Этот ропот и насмешки слышит грозный атаман м могучею рукою обнял персиянки стан.
Я перевёл дух и оценил удар оружием массового поражения «по культурным скрепам». Удар был что надо.
— Брови черные сошлися — Надвигается гроза. Алой кровью налилися атамановы глаза. «Ничего не пожалею, буйну голову отдам», — раздается голос властный по окрестным берегам. «Волга, Волга, мать родная, Волга — русская река, не видала ты подарка от донского казака. Чтобы не было раздора между вольными людьми, Волга, Волга, мать родная, на, красавицу возьми!» Мощным взмахом подымает он красавицу княжну и за борт ее бросает в набежавшую волну… «Что вы, черти, приуныли? Эй ты, Филька, чорт, пляши! Грянем, братцы, удалую на помин ее души…»
Тишина стояла минут пять. Никто даже не шевелился. Я же спокойно поклонился в пояс и сел на своё место, что было мне отведено с дальнего от царя края стола.
— Кхм-кхм, — подал первым голос Салтыков. — Зачем же ты её утопил-то, Стёпушка?
— Кого? — «удивился» я, ожидая этот вопрос.
— Кхм-кхм… Княжну-то персидскую.
— Не топил я никого. Это — вымысел. Э-э-э… Придумка.
— Как так-то⁈ Ты же сам только что пропел! — удивился Салтыков.
— Ну? — вопросил я. — И что с этого? Придумал я. Чтобы интереснее было.
— Нельзя же так! — озираясь на царя спросил Салтыков. — Это ведь враки? Не можно врать людям. Канон церковный…
— Я не по церковному канону стихи собираю, а чтобы интересно было, складно, краснословно, — вспомнил я старое слово.
— Краснословно, — повторил государь. — Хорошее слово. У тебя, Степан, много новых слов. Вроде и наших, а слышатся они по-другому. И с такими словами складно получается. И я понял, как ты их складываешь. Княжну — волну… Э-э-э… Пляши — души…
Я обратил внимание, что ни государь, ни бояре не использовали «и» для смягчения глагола в неопределённой форме.
— Значит, не бросал княжны в Волгу? — спросил Морозов.
— Не бросал, — вздохнул я.
— То — смертельный грех! Знаешь же что такое смертный грех? Такой не отмолить.
— О! Государь! — словно вспомнив что-то, воскликнул Салтыков. — Ты знаешь, что к нам едет некто Паисий Лигарид.
— Кто такой — Паисий Лигарид? Зачем едет? — удивился Михаил Фёдорович.
— Кто знает? — пожал плечами Салтыков.
— Иезуит?