Так что же случилось в Мюнхене?
Я опоздала на пересадку. Или, точнее, мне помешали успеть на поезд. Я приехала на станцию в девять вечера; вестибюль вокзала был заставлен киосками с самой разной едой: пицца, паста, суши, пончики, блины, всё, что пожелаешь, последние минуты перед закрытием — и, оголодавшая, весь день во рту ни маковой росинки, не считая пары кусочков шоколада, я села за первый же столик, или точнее, за последний, где еще не погасили свет, и мне повезло: было дешево и вкусно, хотя, может, так было бы в любом из этих мест.
А потом, слоняясь между закрытыми кафе, я поймала вайфай. Ты написал, одну строчку:
Я в Праге. Почему бы тебе не приехать?
Почему бы и нет?
Что со мной делает твое имя? Нездоровая встряска болью или надеждой (как отличить?). Когда ты выходишь на связь, что-то во мне начинает гудеть. Всё еще. Кровь звенит в ушах, как во время взлета, заглушая все остальные ощущения. Это слишком, но я не хочу, чтобы это не повторялось, не знаю, почему. Ты сказал мне однажды, что больше мне не напишешь, и я поверила. Было в этом что-то прекрасное. Я действительно думала, что тебе это по силам. Но ты дал слабину, что сделало тебя человеком, а я начала думать, что такие незавершенные разрывы для тебя, быть может, обычное дело. Меня всегда удивляет мое удивление в момент, когда ты мне пишешь; но удивляться тут должно быть нечему, ведь что-то во мне всегда ждет этого стечения обстоятельств.
Приезжай в Прагу, написал ты.
Можешь остановиться у меня.
С одной стороны, это единственное щедрое предложение, которое когда-либо от тебя поступало.
С другой стороны, это единственное щедрое предложение, которое когда-либо от тебя поступало.
Л. спрашивает в письме, попала ли я в квартиру. Рассказываю ей о твоем сообщении: стоит ли мне ответить? Конечно, пишет она, хочешь снова обжечься?
Хм, я не знаю.
Но все-таки я не отвечаю. И даже если отвечу… я должна напоминать себе, что это просто слова. Помни: ничего не случилось. Это всего лишь цепочка слов, всего лишь интернет. Помни, что все должно оставаться на уровне вымысла.
Меланхолический комплекс ведет себя как открытая рана{68}.
Зигмунд Фрейд. Скорбь и меланхолия.
Вот, что сказала Л., когда я впервые рассказала ей о тебе: «Ты с ним не спала? Дурака валяли?» Тогда ты еще просто со мной «общался», или какой там еще эвфемизм есть для этого в девичьих группах. Твой язык у меня во рту: говорим ли мы честнее, когда говорим в сети, без тел, со звенящими ангельскими языками.
Хорошо, хорошо. Я пишу: Я приеду в Прагу.
Только это. Никаких «тебе», или «от меня», или «с любовью». Нет.
Нажимаю «удалить».
Затем:
Будешь там на следующей неделе?
Не нажимаю «отправить».
Наши письма друг другу никогда не заканчивались X[54], не начинались приветствиями. Я могу написать X только тем, в кого не влюблена, а называть тебя по имени… ты был слишком исключительным, слишком своеобычным, чтобы звать тебя по имени, в которое так часто были обернуты другие. Когда я писала о тебе тем немногим, кто был в курсе, я называла тебя по инициалам, возможно, боясь вызвать тебя на письме целиком.
Через год, написал один из друзей, желая меня утешить, ты даже имени его не вспомнишь.
Однажды ты пожаловался, что я никогда не обращаюсь к тебе по имени, но ведь и ты мое произносил редко. Когда я слышу, как произносят мое имя, меня словно громом поражает, как будто что-то падает на меня с верхней полки и ударяет, не сильно, но неожиданно. Я знаю, кто я такая, помимо имени, которое служит стольким… Я всё еще удивляюсь тому, что к нему привязана.
А еще однажды ты забыл мое имя. Представлял меня случайно встреченному на улице знакомому и запнулся. Всё время нашей переписки ты заменял мое имя именами людей из книг. Ты называл меня Макабеей (ничтожной, невежественной, грязной) из «Часа звезды» Клариси Лиспектор, ты называл меня Гудрун (синим чулком) из «Влюбленных женщин»[55], ты называл меня (бесполой) шекспировской Виолой. Имена давались и отнимались. Мне это нравилось, я чувствовала, что принадлежу тебе, но никогда бы не смогла сделать так, чтобы ты принадлежал мне. Присваивать кого-то с помощью имени казалось мне неправильным, хотя мне нравилось быть во власти языка.
Приезжай в Прагу, Джоанна, сказал ты (написал ты).
Ты мой, потому что позвал меня? Не знаю, хочу ли я, чтобы кто-то был моим, так сильно, как я хотела быть твоей, поскольку не уверена, что могу быть одновременно твоей и своей, и ни от кого не смогла бы такого требовать. Но сдаться другому все равно что обладать: Как я могу утверждать, что люблю тебя, — сказал ты, — зная о тебе так мало? Ты не понимал, насколько просто кого-то узнать, когда тебе нравится то, что ты видишь, и ты видишь это в повторении. Ты не понимал, насколько желание связано с наблюдением, называнием. И всегда появлялось что-то новое, что можно заметить, каталогизировать. Будто я выхватила тебя глазами в толпе на станции и пыталась не упустить из виду, а когда догнала, ты продолжил быть другим человеком, не тем, кого я помнила. Ты был движущейся мишенью. Когда бы мы ни встречались лично, я чувствовала себя глупо от того, что между встречами собрала другой образ тебя в пространстве онлайна и дала ему твое имя. Мы есть то, что мы любили: я в курсе идеи Фрейда о том, что, говоря о тебе, я говорю о себе. Тяжелее всего мне дается расставание со всеми этими крупицами вещей, имеющих к тебе отношение. Потеряв тебя, я потеряю мир — твоими глазами, твоим языком, — я потеряю не только себя, но и тебя тоже.
Так тень объекта падает на «Я»{69}.
Зигмунд Фрейд. Скорбь и меланхолия.
Только любовь требует от меня преображения. И, пожалуй, интернет, где я могу назвать себя как угодно. Nom de plume, nom de guerre[56] — и в письме, и на войне одинаковые требования к маскировке. В описании профиля добавляю «писательница», и вот я — писательница. Приятно сказать об этом публично, ведь я пишу всё время. И разве я не пишу тебе сейчас? Я снова и снова проверяю письма, которые отправила тебе, будто сверяю рукопись, за тем исключением, что я не могу отредактировать уже опубликованное. Я продолжаю искать доказательства, улики, что же могло сбить историю с верного пути. Влюбленные доинтернетной эпохи располагали только одним концом беседы, не могли перечитать свои любовные письма; однажды отправленное, их личное становилось личным другого.
Amour fou — не социал-демократия, не парламент двоих. Мгновения ее тайных встреч исполнены смыслов слишком грандиозных, но слишком прозрачных для прозы. Не это, не то — ее Книга эмблем дрожит в твоей руке{70}.
Хаким Бей. Amour fou.
Но сложно разобраться, было ли опубличенное когда-нибудь по-настоящему личным, ведь о личном нам известно только то, что было предано огласке.
Любовные письма — вот так перформанс! Пусть даже и адресованный аудитории из двоих. Любой перфоманс требует понимания приватности, нутра, выворачиваемого наизнанку до тех пор, пока оно не становится перформативным, как солилоквий, как сентиментальная песня. Я была не просто твоей возлюбленной: я была твоей публикой.
Сидя за ноутбуком в общественном пространстве, я понимаю, что занята чем-то приватным (я обычно одна). Бывало, увидев тебя онлайн, я чувствовала, что играю для тебя одного — публичное выступление со скрытым мотивом, параллельным моей общественной цели, мотивом, который оставался скрытым даже от тебя, а часто — до недавнего времени — и от меня.