Если обстановка обладает слабой структурой или не обладает ею вовсе, мы, скорее всего, будем растеряны и раздражены: взгляд будет бессмысленно блуждать в надежде зацепиться за что-то, ища точки соприкосновения, фокусируясь то на одном, то на другом, без особого успеха.
Саймон Белл. Пейзаж: паттерн, восприятие и процесс.
«Этот!» — показываю я на густую массу белого крема или на тот, что рядом, темный под семенами мака — мне неважно, какой из двух. Касса работает в традиционном восточно-европейском стиле, в три слоя. Вы просите торт, затем стиснутые внутри очереди ждете, когда его завернут, затем снова встаете в очередь — теперь на оплату.
Перед тем как уйти, я с удивлением замечаю плакат на английском: «ТЫ НЕ БЫЛ В БУДАПЕШТЕ, ЕСЛИ НЕ ПРОБОВАЛ ТРАДИЦИОННЫЙ ВЕНГЕРСКИЙ „КЮСТОКАЛАЧ“!» Сомневаюсь, что я купила именно кюстокалач, и не помню, чтобы я ела его в свой первый приезд. Я как-то неправильно провожу время в Будапеште?
Повторение и вспоминание — одно и то же движение, только в противоположных направлениях: вспоминание обращает человека вспять, вынуждает его повторять то, что было, в обратном порядке, — подлинное же повторение заставляет человека, вспоминая, предвосхищать то, что будет. Поэтому повторение, если оно возможно, делает человека счастливым, тогда как воспоминание несчастным{56}.
Сёрен Кьеркегор. Повторение.
Сажусь на центральной площади, чтобы съесть свой торт и посчитать: выходит, что все тысячи, потраченные мною в ларьке и кафе, в сумме не больше одного евро. В Будапеште многие цены написаны в евро, крупнее и отчетливее, чем где-либо еще. Только нищие по привычке пишут на своих табличках от руки и на венгерском. Пока другие жители города обновляют свою память, они живут прошлым, устаревшими данными. Удачи им, всем тем, кто ждет, что предсказуемое удивление повторится: с этими англофонными туристами едва наскребешь на кусок пирога.
Нищие и торчки собираются в паническом углу у входа в метро «Ференциек тере» — моя станция. В разное время дня я вижу: мужчину с голосом городского глашатая, другого, который дергается и поет, женщину, продающую крошечные букеты. Потом что-то невидимое, как порыв ветра, их разгоняет. В других частях города нищие спокойно сидят и ждут лишней мелочи. Здесь что-то их оживляет, заставляет двигаться, но не движет. От этого… не по себе.
Иду по главной торговой улице, которую мне посоветовала женщина, мечтающая поехать в Швейцарию. Место полно разочаровывающего туристического барахла. Хотя продажи идут бойко. Не как в Софии и даже не как в Афинах: у людей есть деньги, и уличные торговцы подходят с надеждой. Иду мимо вывески: БУДДА БАР ОТЕЛЬ СКОРО ОТКРЫТИЕ (отель, как такси, как вайфай, одно и то же слово на любом языке). Тут же MAXMARA СКОРО ОТКРЫТИЕ, следом NOBU СКОРО ОТКРЫТИЕ — машины по производству праздника, все как одна из будущего. Во всех магазинах одежды РАСПРОДАЖА — тридцать, пятьдесят, семьдесят процентов. В том, как выставлены товары, есть что-то незнакомое, в крайней степени венгерское. Женские вещи растянуты от края до края узких витрин или надеты на портновские манекены, наколоты как бабочки между стекол, переломлены, словно под толщей воды, которая мелкая только с виду, отчего длинные расстояния кажутся малыми. Если прошлое — это всё, что известно, а будущее — всё неизвестное, то настоящее, застрявшее между ними, не знает, куда обратить взор. Даже в двуглавом Будапеште сложно смотреть в обе стороны одновременно. Из местных магазинов остался только один — ДЕЛИКАТЕСЫ НОН-СТОП. А я вернулась слишком поздно: город уже продали.
Подходит время обеда, и, решив хоть раз пообедать, я полностью посвящаю себя поиску места. Иду в сторону кафе, издалека напоминающее венгерское, со столиками на улице. Вблизи оказывается, что это «ирландский паб», цены (в евро) высокие, меню на английском.
Бреду по крытому рынку, стянутому железными ребрами, витрины с гипсовыми грибами демонстрируют все виды товаров, все их многообразие. Есть что-то североевропейское, что-то не очень располагающее в этом непринужденном желании познакомить, заманить, забить тебе голову, пока ты стоишь в очереди, чтобы набить свой живот. Рынок начинает сворачиваться, когда я наконец вижу то, что хочу. Встаю в очередь, чтобы съесть лангош — впервые за сколько лет? — и длинная очередь ползет между пирамид из блестящих овощей и фруктов так медленно, что я готова расплакаться от нетерпения. У меня почти не осталось времени.
Время летит как стрела.
Но потом:
Фрукты летят как бананы[50].
Бананы изогнутой формы, а значит, возможно, время летит не как стрела, а скорее как бумеранг, или, возможно, временные мушки летают зигзагом под старомодной квадратной люстрой в моей квартире, туда-сюда, словно отскакивая от невидимых бортиков.
И потому мир существует и держится на том, что жизнь есть повторение{57}.
Сёрен Кьеркегор. Повторение.
В прошлый раз я ела лангош, потому что он стоил недорого, а я была голодна. У меня не было никаких ожиданий, и лангош оказался ни на что не похожим — жареная во фритюре подушка соленого теста, пропитанная маслом и чесноком. И сейчас я повторяю эту остановку во времени, чтобы стать ближе к той, кем я была в прошлый раз в Будапеште (похоже, другим человеком в другом городе — так давно это было). Но это всё равно что пытаться запомнить запах, или цвет, или тактильное ощущение от перебора четок. Нет прилагательных, чтобы описать ход времени. Оно может идти быстрее или медленнее, как колесико регулировки громкости может делать звук громче или тише, но не более того: у него нет ни текстуры, ни тембра. Звук может быть громким и ободряющим, или громким и грустным, или громким и агрессивным, но само время не может быть ни агрессивным, ни ободряющим, ни грустным, таким может быть только то, что происходит в это время, а значит, сами события должны быть сделаны из материала, отличного от времени, хоть оно и вплетено в их ткань. Качество этих событий вращает колесико времени, ускоряя его или заставляя еле ползти.
Я обращаю внимание не только на время, но и на то, как я его замечаю. Оглядываясь назад, я вижу, что в моем внимании были пробелы. Это сточные воды между берегами настоящего и прошлого. Они показывают, что у памяти тоже есть края. Но мертвые зоны и ощущение, что ты вот-вот что-то схватишь, и составляют суть памяти. Такие серые зоны создают прирост времени. Без этих промежутков не было бы прошлого.
Не заметила, как почти подошла моя очередь за лангошем. Говорят, время летит быстро, когда проводишь его весело. Если так, то когда время стоит нам месте, нам, должно быть, хуже всего. Я бы сказала, что веселее всего, когда происходит что-то настолько памятное, что время останавливается, но есть подозрение, что я неверно понимаю веселье: время способно причинять такую боль, что весельем может считаться абсолютно всё, что заставляет его идти быстрее.
Вот тебе и повторение! Я был совсем расстроен или, если хотите, настроен как раз так, как того требовали данные обстоятельства{58}.
Сёрен Кьеркегор. Повторение.
Моя очередь подходит за минуту до того, как звуки механического звонка просят покупателей покинуть рынок, и я торопливо доедаю лангош, силясь повторить удивление того первого раза.
× × ×
Пересекаю парковку за рынком и из Буды (или это Пешт? никак не запомню) ступаю на мост через Дунай. Кажется, будто его поддерживают белые колонны, но вблизи они оказываются железными тросами, которые колеблются, когда я иду. На мосту многие фотографируют друг друга. Какой-то мужчина щелкает свою спутницу каждые десять метров. Всякий мост — фото-возможность: дело в масштабе и в курьезности пребывания ни здесь и ни там. Симпатичная девушка позирует для своей чуть менее симпатичной подруги, которая компенсирует эту разницу тем, что знает, как пользоваться любым, даже самым сложным фотоаппаратом. Пожилой мужчина фотографирует пожилую женщину. Она обхватила трос так, будто вот-вот решится повиснуть, как модель, балансирующая на Эйфелевой башне на снимке Блюменфельда, — но наша не двигается. Она имитирует на камеру фотографию, на которой кто-то движется, и позирует так, как это делали в девятнадцатом веке, когда выдержка занимала несколько минут. Если будет продолжать в том же духе, далеко она не уйдет.