Но серьезно… я потянулась к твоей руке, поверхность к поверхности. Ты отстранился. Не вздумай! сказал ты.
Никто из нас так никогда и не вздумал.
И хотя после этого мы переписывались (то есть на конец это не было похоже), той ночью мы видели друг друга в последний раз.
Д. Г. Лоуренс написал рассказ под названием «Не вздумайте!» (с одним из твоих восклицательных знаков). В нем Этель убивает себя, потому что автор подвергает ее насилию, указывает ей на то, что она равна своему телу, она, возомнившая, будто ей хватит ума рассказать историю самой. Этель погребена под слоями рассказчиков-мужчин, один ненадежнее другого, они открещиваются от читателя, перепоручают его кому-то еще. Мы так и не узнáем историю от самой Этель; она ускользает сквозь страницы — как призрак, как воспоминание. Всё это произошло где-то, когда-то. Один рассказчик расспрашивает другого. Родной язык у всех разный. Фокусник-Лоуренс лавирует между своими любовниками, желая убедиться, что мы не вздумаем поставить эти изнасилования на бумаге, эти убийства в прозе ему в вину.
Читать рассказ Лоуренса по-прежнему больно. Не из-за тебя, а потому что я слишком юной сняла его с книжной полки моего отца, в той библиотеке Синей Бороды, полной таинственных историй за авторством мужчин. То есть вот это хорошая литература (конечно — блестящая!! — но чего ради? вопрос, который мы не подумаем задать искусству)? Из нее я узнала, что женщины могут быть убиты, изнасилованы на бумаге, и едва ли что-то о том — почему. Сложная запутанная история о всевозможных причинах ненависти мужчин к женщинам, и за какую ниточку ни потяни, все они ведут к истрепавшимся концам, пока на мгновение не начинает казаться, что мужчины не могут любить иначе и что письмо — это не более чем акт насилия.
Но подождите минуточку: ведь это не я, а ты сказал «Не вздумай!», это ты сказал, что тело еще как отличается от разума, что слова берут верх над плотью. Когда я потянулась к твоей руке, мне не было стыдно, хотя на мгновение стыд повис в воздухе над нами, и я не могла понять, откуда он взялся. Держать тебя в объятиях, подумала я, было бы всё равно, что держаться за тебя, и я могла бы сидеть там бесконечно, лишь бы не прекращать смотреть, лишь бы удерживать тебя взглядом, длить иллюзию. В итоге (мгновение нельзя остановить навечно) я сидела так меньше пяти минут, затем оделась и ушла. Но мне показалось, что я смотрела слишком долго, и стыд, который какое-то время был ничей, блуждал от тебя ко мне. Стыд был твоим с самого начала, и, желая от него освободиться, ты искал во мне его отражение. На следующее утро я хотела умереть, но не долго и не потому, что у меня есть тело, но потому, что мужчина, которого я любила, хотел с его помощью меня уничтожить.
Позже тебе нравилось об этом шутить: Хочешь зайти ко мне в номер? Стыд может годами пребывать в инертном состоянии, пока под алхимическим воздействием шутки он не рассеется, как веселящий газ. Но какой бы несущественной она ни была, шутке нужна мишень, панчлайн, материал для очередного бородатого анекдота, для хохмы про блондинку, про тещу, про всех женщин. А я подойду? Может быть. Или же я слишком фрагментарна, сплошная поверхность, множество слоев, и, сняв их с меня, ты понял, что я не больше, чем кожура, луковица без сердцевины. Что бы ты ни искал, очевидно, что ты не обнаружил этого в моей наготе. Сжатая с потерей качества, я не занимаю память. Чем дольше ты смотришь на меня, тем крупнее пиксели. Злясь на мои фрагменты, смешон ты сам, либо мы оба. Вся та сцена была комичной: одетый мужчина и голая женщина. Dejeuner sur l’herbe[25] — каждый выглядит неуместно на фоне другого.
Как я могла любить столь ужасного человека?
Как я могла любить столь невнятного человека?
Иногда моя тоскливая история мне надоедает. Как в дни уныния разглядеть в ней что-то большее, чем историю о садисте, нашедшем легкую добычу? Но я ни за что не отдам повествование тебе: иногда мне кажется, только это поддерживает во мне жизнь. И я должна оставаться бдительной в своем пересказе. Шутка испаряет стыд, вот и мне стало легче; холодная как мрамор, будто стыд — будто я — ничто. Но со стыдом я потеряла что-то еще: что-то вроде близости стыда. Я могу больше не скрывать эту историю, она перестала быть моей. Я отпускаю ее нехотя. Кроме нее у меня почти ничего нет.
Жизненный опыт так быстро опускается до прозы. Гранитные книги на могильных плитах в Ницце разъедают воспоминания. Что ж, ты никогда не остаешься с книгой наедине, особенно когда ее пишешь. Есть ли лучший способ вписать свое имя в историю? Правда, тут имена мертвых обращаются в пустые страницы. Существо есть плоть: живет через нее, с ней умирает. Слово не выживет без страницы, без экрана. Пропало одно, и второе туда же, хотя неисписанная страница — это всего лишь лист бумаги.
Возможно, мне стоит забыть всё это, отпустить. Кто желает бесконечно скорбеть на кладбище, полном плохих однотипных скульптур: белые, как обмылки, аморфные нимфы, их гибкие ноги сливаются с постаментами — замысловато — секс там, где должны быть ангелы (кто знает, что движет теми, кто сооружает памятники мертвым?). Один хороший бюст — Антуан Балестра, — может, он и напоминает что-то живое; повсюду искусственные цветы, кованые розы с налетом соли, популярные здесь морские узлы.
Ni moi sans toi: надгробие супругов.
Без тебя нет меня.
Только я плачу здесь, на кладбище в Ницце, потому что богатые могли позволить себе устраивать из смерти представление, при этом довольно уродливое. Дурной вкус — есть ли что-то более человеческое? Плохая шутка — едва ли вопрос жизни и смерти. Ты научил меня смеяться над собой — именно «над», не «вместе с», — и мне нравилось чувствовать, как я закаляюсь, каменею. Бывают ли задачи тяжелее, грубее, бывают ли метемпсихозы приземленнее? Если хочешь, можем поднять ставки. Если чем дальше, тем ближе, если нагота — последняя маска, означает ли не-коммуникация максимальную близость? Давай придумаем новую игру с новыми правилами, шутку без смешной концовки, бородатый анекдот без бороды.
• Мы должны пожениться, а затем не видеться и не говорить друг с другом, никому об этом не рассказывать. Влияние этого на наши жизни смогут обнаружить только после того, как мы умрем.
• Я могла бы годами работать над нашим недолгим временем вместе, служить ему, как монахиня. Кому судить, что действительно важно или что в конечном счете от нас останется?
На кладбище в Ницце палки и камни[26]…
Ну я же шучу.
Знаешь, шутить можно по-разному, не все шутки смешные.
× × ×
На обратном пути в гостиницу я набрела на водопад. Он был сооружен (табличка) в 1855 году. Написано, что его выключают каждый день в пять вечера. Такой каскад-обманка, имитация природы. Это чтобы мы отдыхающие могли поиграть в жизнь на берегу моря? Шутка — это ответ на внезапный вопрос, искусственный водопад вдруг за поворотом. Позади водопада когда-то находился проход — надзорная площадка для пленения вида, который преломляется в воде, льющейся в подобие прудика. Проход закрыли в 1983 году (ворота с еще одной табличкой FERMÉ[27] и еще одной: BAIGNADE INTERDIT / КУПАТЬСЯ ЗАПРЕЩЕНО). Почему водопады романтичны — я имею в виду настоящие? Потому что они порывисты? Потому что они падают? Я готовила себя к возвышенному, а встретила что-то невнятное. Смешно то, что я не выношу крушения своих иллюзий.
Это потому что ты хочешь жить в ромкоме.
Снова вниз по холму. Ты прав, Ницца действительно забавная, и она мне подходит. Здесь есть всё для оперного представления: конфетные декорации, всюду балконы, террасы, кабинки для переодевания. Сюжетные возможности везде, где личное трется о публичное (не на том ли строятся комедии?), фикция бок о бок с аутентичностью. Сейчас в баре «Ле Аутентик» полно людей, плоть и кровь нависают над резинками купальных шорт и бикини. Смотрю вниз — те же неприкрытые тела заполняют галечные пляжи. Почти полностью голые — тем вероятнее комедия ошибок, одно слово под маской другого, каламбур…