Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мы замолчали, разговор пошел по кругу, мы оказались в совершенном тупике. Катя теперь выпрямилась на стуле, свесив ноги со стула, и глядела на меня во все глаза, взор ее мгновенно переменился и теперь был тревожен и печален, самые блики ярости полностью вымылись из него. Внезапно мне стало так жаль ее, жаль себя, жаль того, что столь простые и умозрительные вещи по-прежнему ускользали от ее понимания, навсегда разделяя нас с ней. Я будто плыл на ведомой лихим ветром яхте, разрезающей вольные волны, а она… приросла корнями к дремучему и безрадостному берегу.

Прошла всего неделя, а природа успела преобразиться так, будто я оказался в другом городе: деревья покрылись зеленым пушком, и было что-то трогательное в том, как нежны и скромны были маленькие листья; всюду словно по волшебству появились клумбы с уже распустившими свои бутоны цветами. Москва была, как и всегда, ухоженной и опрятной, с выдраенными до блеска мостовыми. Стояла необыкновенная теплая для конца апреля погода, и вот уже по улицам шли девушки в платьях и легких пиджаках, кое-где даже в босоножках, а многие мужчины и вовсе выходили в рубашках с коротким рукавом.

Вечерний солнечный свет так затейливо косился, приклонялся к земле, по-особенному расцвечивая асфальт дорог и плитку мостовых. Я стоял у памятника Петру Ильичу Чайковскому, неизменно восседавшему на стуле и не обращающему никакого внимания на нашу столичную суету. Я замер на несколько мгновений перед ним, и он как будто сказал мне: «Все тлен. Есть только муза и чарующий голос ее». Мне пришлось даже поежиться, до того представившееся перед глазами пробрало меня. И вдруг, проходя за памятник, я отчего-то впервые заметил, что ограда – это не просто композиция пересекающихся в бесконечный узор кругов, что в них продели струны, а на струны надели музыкальные ноты. Казалось, все здесь было сделано с безупречным вкусом: не только здания, мостовые, скамейки, но даже такая мелочь, как ограда.

И зачем, зачем я думал об этом теперь? Как могли такие ничтожные мысли умещаться в душе, раздираемой на части сомнениями, колебаниями и тихим отчаянием? Глаз будто нарочно цеплялся за то, что не имело для меня значения и ни на что не могло повлиять, только могло оттянуть неизбежную встречу с Катей. Оттянуть, но не предотвратить.

Но вот, минуя парадные холлы и коридоры, я оказался в прекрасном зале, раскрашенном в небесные тона. Билет мой был, как и всегда, на место в первом ряду, но, во власти внезапного и странного порыва, я сел нарочно подальше на одно из свободных мест, тогда же я понял, что не хотел, чтобы Катя видела меня. Стало быть, еще не до конца решил, с чем пришел к ней, стало быть, еще не знаю, буду ли гневаться на нее и требовать или, наоборот, просить и умолять. Как будто то, видела она меня или нет теперь, могло предрешить исход нашей встречи! «Какая все-таки глупость!» – сказал я себе и сразу успокоился.

Неделю назад я принял решение ехать в Германию без Кати и не просить, не умолять ее передумать. Однако уже на следующий день, проснувшись рано утром, я сам себе воскликнул:

– Да ведь она просто боится! Это страх, почти первобытный, сковал ее, оттого она и не может решиться ехать! Как я раньше не уловил этого чувства, ведь она все была в нем, все в его облаке, оттого и казалась такой неуклюжей и… неумелой даже. Она боится, что переедет и не сможет найти работу! А здесь бросит карьеру, известность, которая с каждым днем растет, место, на которое сразу же найдется желающий, лишь только она сядет в самолет…

Теперь я был уверен, что, только развеяв все ее страхи, я смогу увезти Катю за собой. Стало быть, нужен был еще один разговор, один последний разговор, если и он не поможет…

Вдруг раздались рукоплескания, и музыканты в вечерних костюмах и платьях вышли в зал. Я отыскал глазами Катю: на ней было черное платье с глубоким вырезом на спине, оголявшем тонкие, изящные плечи. Длинные темные волосы были заколоты наверх, но одна прядь спадала, изгибаясь, на спину.

А затем раздалась музыка, тревожная, странная, нежная, слишком сложная, со множеством переливов и сочетаний, с таким избытков чувств, а главное, их тончайших оттенков, что я едва ли поспевал за мелодией, бывшей то грозной и величественной, то нежной и трогательной, то полной задумчивости и размышлений, то вновь решительной и суровой. Но все-таки она владела мной всецело, как и – я ощущал это по тому, как все вокруг затаили дыхание – владела каждым человеком в зале. Оглядываясь по сторонам, я испытал вдруг странное желание вскричать всем этим людям: «Да ведь это восхитительное создание на сцене, эта скрипачка во втором ряду – моя девушка, мне она отдала свое сердце, стало быть, я часть той музыки, часть того огромного чувства страсти, тоски и страшного разочарования, что она заключает в себе!»

Это был Сергей Рахманинов, и мне так хотелось, чтобы концерт №2 не скончался и звучал вечно. Вдруг я осознал, что еще года два назад я не знал ни имени Сергея Рахманинова, ни тем более был бессилен понять подобное музыкальное творение; предел моих предпочтений ограничивался простым роком. Мог ли я представить тогда, что буду внимать звукам оркестра, затаив дыхание? Мог ли предполагать, что с десяток раз посещу концерты не иностранных певцов, а концерты классической музыки?

Внезапно мне представилось в сером безысходном тумане воображения, что эту бесподобную красоту, мир чарующих нот и мою неземную Катю я променяю на пустую, плохо топленую квартирку в Берлине и чуждых мне по духу, языку и культуре людей, людей, глубоко безразличных мне и ко мне, и кто-то будто ужалил меня в самое сердце. Мог ли я совершенно добровольно потерять все это, было ли это разумно, было ли это возможно?

После концерта я нашел Катю за кулисами, как и всегда, протянул ей нежно-розовый букет цветов. Она удивилась мне и не выглядела ни раздраженной, ни озлобленной, ни ехидной, и я тотчас заметил про себя, что то неприятное впечатление, что преследовало меня после последнего нашего разговора было не более чем дымкой, наговором, и что истинная Катя была вот такой: задумчивой и милой.

Я просил ее поехать со мной, но она согласилась только на чашечку кофе в близлежащей кофейне. Это был дурной знак: мы вновь отдалились, вновь стали чужими, и она не искала примирения со мной. А все-таки я раскрыл ее свои мысли.

– Я сам буду помогать тебе искать работу, поверь мне, для меня это будет важнее даже, чем моя собственная работа. Хочешь, прямо сегодня ночью мы переведем твое резюме на английский и немецкий?

– Резюме? Да ведь у меня его нет… Пылится где-то совсем устаревшее, с парой строк…

– Даже лучше! Напишем сразу новое на английском. И потом, если вдруг – хотя я не верю в это – но по какой-то причине через год или два мы не найдем тебе подходящую твоему таланту работу, я обещаю, что мы вернемся в Москву. Вот видишь, тебе совершенно нечего бояться.

Катя молча глядела на меня, и глаза ее наполнялись странным чувством, будто она без слов отторгала меня. А затем, словно чтобы скрыть это неприятие, она опустила взгляд на свои ладони, лежавшие на столе и сложенные в замок. Я тут же сжал ее ладони.

– Ты на многое готов пойти, чтобы только увезти меня с собой.

– Конечно! Нам надо будет еще зарегистрировать брак, иначе тебе не сделают приглашение. Я на все готов, только чтобы ты была со мной.

– Саша, милый, это очень трогательно… – Однако Катя по-прежнему не поднимала глаз от стола. – Но я не поеду… совсем по другой причине. Я не лгала тебе тогда: я просто не могу, и все тут! У меня здесь две сестры и два брата с племянниками, в Красноярске – пожилые родители, друзья, целый мир теплоты, любви… Ты же предлагаешь разорвать наши жизни, умыкнув от них жалкие клочья, бежать с этими лохмотьями за рубеж. Во имя чего? Нас никто не гонит, и нет нужды отчаливать на «философском пароходе». Так зачем же так понапрасну себя мучить? В этом мне видится какая-то странная, нездоровая склонность к самоистязанию…

44
{"b":"934342","o":1}